В этом смысле книга трудна и радостна, она требует постоянного сотворчества. Она будит то, что лежит на дне души, заставляет отложить книгу, уйти в свои мысли, и тем дальше и глубже, чем больше вобрал в сердце своё. А потом продолжить неспешное чтение, заложив, чем придётся, особо взволновавшие страницы, где живописуется не твоя, другая, но так похожая на твою, жизнь.
Не забыть, отметить хотелось все, т.е. пересказать всю книгу.
Заложенные в книгу листочки в конце концов мешают книге закрываться, так много их.
Это наша всеобщая биография, книга заставляет сопоставлять, вспоминать, волноваться, и если бы все читательские мысли, вспыхивающие при чтении её, воплотились в реальность, то книга разрослась бы до размеров невероятных.
Автор пишет: «У меня за годы советской власти выработалась хорошая привычка – как можно меньше знать, чтобы случайно под пытками не выдать».
Вот наша жизнь — под пытками, — а чтобы пыток не было, об этом не думалось… Пытки всегда в том или ином виде присутствовали. Но это же и у меня тоже, даже в моем детстве мысли о том же:
…Стали допрашивать первого, долго пытали его,
Умер товарищ замученный,
Но не сказал ничего.
Мой детский ужас, нежелание читать этих стихов на каком-то детском празднике, воспоминание о том, как у меня, маленькой, от страха сжималось сердце. А смогу ли я так? А вдруг не смогу? Какие пытки? Кто меня будет пытать? Будут, будут! Никто же не удивляется, читая эти строки. Значит, будут, будут.
Эта книга — послешестидесятые годы. Это новое другое, диссидентство, другое и старое, новый, но все тот же безумный жуткий абсурд другой жизни. Другой новой жизни, куда наше общество продиралось через послевоенные годы в другой, но тоже абсурд, правда, с проблесками чего-то нового в этой жизни. Что-то изменилось. Что же? Может быть, то, что мы уходим от иллюзий, видим все отчётливее, говорим все резче, определённее, но и безнадёжнее. Надежды наши другие, не шестидесятые, а, вернее, это уже освобождение от иллюзий, от надежд.
Надо приспосабливаться к новой жизни и не забивать себе голову очередными иллюзиями. Надо дело делать. В своём мире стараться делать как можно больше добра. Этому учит книга и жизнь автора.
«Как жизнь прожить, исполненную смысла?» — мучается автор и мы с ним.
Жизнь так же дика и абсурдна, но чуть помягче: не к стенке сразу, не в лагерь, а постепенно – на улицу, в котельные на ночные дежурства, в ночные сторожа, но и в психушки. Теперь уж кого куда, а то и за границу.
Автор с грустью отмечает, «что страна глупела на глазах: ненужные никому, уезжали, умирали, уходили в тень её лучшие умы».
Появлялось ощущение удушья в собственной стране.
Иные ворчали: «Вам родина дала все».
«Родина, правда, давала многое, требуя взамен одно — живую душу, растя, за отрядом отряд, поколение душителей».
Страшная, вымороченная страна. Возвращаются из лагерей без вины репрессированные, напрасно отсидевшие, но мало в чем разобравшиеся старые строители социализма.
Печален рассказ о Наталии Сац, в театре которой случилось работать автору, отсидевшей десять лет, потерявшей мужа (расстрелян!), выступавшей перед спектаклем с орденом на пышной груди, рассказывавшей детям о синей птице счастья (то ли социалистического, то ли коммунистического).
А тоска сгущается: «Наша жизнь напоминает мне молитву, написанную от руки поверх сборника похабных частушек».
Все так. Но ширится диссидентское движение, вот уже появились и правила поведения при аресте, при обыске, при допросе. Диссидентская литература заселяет наши подполья. Можно даже выручить свою пишущую машинку из лап КГБ. Можно обдумывать возможность эмиграции. О, нового много! Но все те же кагебешники и стукачи пронизывали все структуры общества, ширился антисемитизм, продолжались «разоблачения» в сферах науки (это главы о социологах).
И среди ада этой жизни, ада тем более страшного, что и адом-то не считался, а воспринимался как наша обычная жизнь, как защита от духовной гибели – поиски пути к Богу.
Ведь мало кто в этой стране впитывал в себя понятие Бога в тепле и уюте отчего дома.
Наш путь был долог и труден и сопровождался он ощущением, что без Бога совсем пропадёшь.
Автор рассуждает, что «дети в одиночестве испытывают страх. В детстве всегда должен присутствовать взрослый человек. Для взрослых в роли взрослого выступает Иисус Христос».
А в нашем государственном доме, где всегда разгром, погром, вечная разруха и где есть, по словам автора, только печальная несбытость начал, — глоток свежего воздуха – новая деревня, отец А. Мень, его мудрость, его высокая духовность, возможность с его помощью «обрести стержень», не сломаться, не упасть, жить своей жизнью.
Радостное удивление перед мощью этого человека, воскресшая надежда. Христианство. Не то в солнечных лучах, роскошных ризах, в отремонтированных храмах, – а так, как тогда: — свете тихий… Дуновение тепла, неяркий, но стойкий свет Новой деревни. В таких, таких местах возрождалась попранная наша церковь.
Здесь рассказ Ольги Ерохиной о песнопениях в этом храме, это тоже одна из композиционных деталей, когда автор передаёт слово другому. Этот рассказ – поэма о христианских песнопениях, но не подумайте, что это архиерейский хор, поражающий профессионализмом. Профессионализм замечательная вещь, но в деревенском храме… А в храме была тётя Клава. Старушка, на чьих плечах держалось все церковное пение, та, что не растеряла ничего из духовных богатств своих, на ком и сейчас ещё кое-где все и зиждется, потому что, если о церковном пении, то и ноты-то порастеряны часто. А тут знание нутром, сердцем, духом.
«…Без баса, тётя Клава всю глубину звучания брала на себя… Она была – мастер, как редкостный ювелир, или зодчий, или строитель органа – который знает, что делает, и знает, что это другим не обязательно очевидно (высота его искусства), но – знает цену своему умению, и – незримо трудится – не ставя подписи под своим творением».
И что объединяло их – малограмотную старушку и энциклопедически образованного пастыря?
Духовность, верно. Нужда друг в друге. Подпирали один другого. Её перед ним преклонение, — даже испуг – «смотрит своими глазищами…», его понимание того, что она делает, «может делать, власть имеет делать – над душами, над ним, над всеми его детьми – учёными и неучёными, погрязшими и праведными…тем, как она слово выпевает».
Ужасно было чувствовать, что «России больше нет. Есть территория, разорённая до последнего предела, Есть разложившаяся масса дегенератов – все, что осталось от народа. И кучка интеллигенции – последнее, что здесь есть живого, недобитого. Вся надежда на неё».