Матросы, напуганные случившимся (итальянцы, я должен сказать, не поддались испугу), т. е. тем, что на них напал флот правительства Монтевидео, единственного, которое считалось дружески расположенным к Риу-Грандийской республике, и тем, что их могли принять за пиратов, матросы, говорю я, совершенно пали духом. На их лицах был испуг, вызванный моим тяжелым состоянием, смертью Фиорентино и страхом, что их повсюду принимают за морских разбойников; в каждой лодке, в каждой птице этим трусам мерещился противник, бросившийся за нами в погоню. При первом же удобном случае они бежали с нашего судна.
Тело Фиорентино было погребено в волнах (обычная судьба моряков) с подобающими для такого случая церемониями, т. е. провожаемое сердечным «прости» соотечественников.
Должен сознаться, что этот род погребения мне вовсе не нравится, и так как подобная судьба, по всей вероятности, ожидала вскоре меня самого, то я, будучи не в состоянии помешать совершению такого обряда над моим товарищем, удовольствовался тем, что попросил моего дорогого друга Луиджи не подвергать меня в случае необходимости такому погребению.
Обращаясь к моему бесценному другу с кратким, но красноречивым призывом, я прочел ему между прочим эти прекрасные стихи Уго Фосколо[60]:
«Камень, Камень, который отмечает мои кости
От костей, рассеянных смертью по земле и океану…».
Мой дорогой друг плакал и обещал, что в случае моей смерти он не даст бросить меня в воду. Но кто знает, смог ли бы он действительно выполнить свое обещание; быть может, мой труп стал бы добычей морских волков[61] или jakare[62] где-нибудь в Ла-Плате.
Да, мне не пришлось бы больше увидеть Италии — единственной цели всей моей жизни, не пришлось бы больше сражаться за нее. Но мне также не пришлось бы увидеть ее позор и бесчестье.
Кто бы мог тогда сказать моему смелому, доброму, ласковому Луиджи, что спустя год я увижу его тонущим в море, что буду напрасно искать в воде его тело, чтобы похоронить его в чужой земле и положить над ним камень, дабы о нем знал прохожий!
Бедный Луиджи! В течение всего плавания до Гуалегуая он заботился обо мне как родная мать и единственной поддержкой в моих страданиях было внимание и попечение этого, сколь великодушного, столь и мужественного, человека.
Я хочу сказать несколько слов о Луиджи. А почему бы и нет? Потому что он родился среди тех простолюдинов, которые работают за всех? Потому что он не принадлежал к высшему классу, который вообще не работает, а потребляет за многих? К высшему классу, о котором только и говорят в исторических книгах, не утруждая себя упоминанием о низком плебсе, из которого, однако, вышли Колумбы, Вольта, Линнеи[63] и Франклины?[64] И разве Луиджи Карнилья не был человеком благородной души, способным в любом месте поддержать честь итальянского имени?! Он смело бросал вызов буре, он храбро шел навстречу любой опасности, чтобы творить добро! Он опекал и берег меня как попавшего в беду родного сына, когда силы мои иссякали и я лежал недвижимый, в таком состоянии, что все покидали меня. Когда я метался в смертельном бреду, рядом со мной самоотверженно, с ангельским терпением сидел Луиджи, и если оставлял меня на минуту, то для того только, чтобы поплакать.
О, Луиджи! Твои кости, рассеянные по просторам океана, заслуживают памятника, пред которым благодарный изгнанник мог бы в один прекрасный день вспомнить о тебе со слезами на священной земле Италии!
Луиджи Карнилья был родом из Деивы, небольшого селения в Ривьере, к востоку от Генуи. В стране, где по вине правительства и священников семнадцать миллионов человек остаются неграмотными, он не получил никакого образования; однако этот недостаток восполнялся замечательным умом. Не имея никаких специальных познаний, которые необходимы для лоцмана, он привел «Луизу» до Гуалегуая (где раньше никогда не был) с искусством и сметливостью опытного мореплавателя.
В сражении с двумя судами мы главным образом были обязаны ему тем, что не попали в руки неприятеля. Стоя на самом опасном месте с мушкетоном в руках, он наводил страх на осаждавшего нас неприятеля.
Карнилья был высокого роста и крепкого телосложения, необычайно силен и ловок, так что при виде его можно было сказать, не боясь впасть в преувеличение: «у этого хватит сил на десятерых!».
Отличаясь удивительной добротой в повседневной жизни, он обладал даром вызывать к себе любовь всех, кто имел с ним дело.
Еще один мученик, принесший себя в жертву свободе, из числа стольких итальянцев, вынужденных служить ей повсюду за пределами их несчастного отечества!
Удивительно, что на протяжении моего долгого боевого пути я никогда не был в плену, несмотря на то, что столько раз мне приходилось попадать в крайне опасное положение. В создававшихся обстоятельствах, на какую бы землю мы ни вступили, нас могли взять в плен, ибо никто не признавал нашего флага — флага восставшей республики Риу-Гранди-ду-Сул.
Мы прибыли в Гуалегуай[65], селение в провинции Энтре-Риос, где нам оказал огромные услуги Лука Тартабул, капитан голеты «Пинтореска» из Буэнос-Айреса, а также его пассажиры, жители и уроженцы этих краев. Мы встретили шхуну в устье Ибикуи, небольшого притока реки Гуалегуай. Когда посланец от Луиджи попросил у них какую-нибудь провизию, эти великодушные люди взялись сопровождать нас до Гуалегуая — места назначения их судна. Больше того, они рекомендовали меня губернатору провинции дону Паскуале Эчагуэ, который был столь любезен, что, собираясь уезжать, оставил со мной своего врача, молодого аргентинца дона Рамона дель Арка, который немедленно извлек пулю, засевшую в шее, и полностью вылечил меня.
Все шесть месяцев, проведенных мною в Гуалегуае, я жил в доме дона Хасинто Андреуса. Этот великодушный человек, как и все его семейство, был ко мне чрезвычайно добр и внимателен.
Но я не был свободен! Несмотря на доброе расположение ко мне Эчагуэ и сочувствие славных жителей Гуалегуая, я не мог уехать без позволения диктатора Буэнос-Айреса (ему подчинялся губернатор провинции Энтре-Риос), который никак не принимал решения.
После того, как моя рана зажила, я стал совершать прогулки: мне разрешили ездить верхом, но не дальше десяти — двенадцати миль.
Помимо стола, который предоставлял мне гостеприимный дон Хасинто, я получал ежедневно изрядную сумму, что позволяло жить в полном довольстве в этих краях, где расходы весьма незначительны.