Чем и как досадили ему дочери Евы, что заставляло его столь резко о них отзываться и безо всякого разбора ставить на одну доску с буржуями, чего другого хотел он от женщин — вопрос открытый («Вы же есть дочь буржуазии, полная похоти, тоски, ненависти ко многим и любви к одному», — писал штатный рецензент «Красной деревни» некой поэтессе Маргарите Ясной, приславшей в редакцию свои стихи), и, быть может, в иную эпоху и в иных условиях отрок из Ямской слободы сделался бы монахом иль угодил к скопцам — только обмануть природу и вычеркнуть соблазнительное воплощение пола из собственной жизни, заменить невесту мыслью, направив всю энергию на осуществление великих целей, не смог, а лишь с ужасом чувствовал, как много сил отнимает у него любовь или мысль о любви, сколько забирает у революционного пыла пол.
И дело было не в изменчивой женской природе, но в требующей своего мужской. Здесь таится одно из различий между Платоновым и еще одним из его учителей — философом Николаем Федоровичем Федоровым. От него Платонов унаследовал очень многое, в том числе и взгляды на основной человеческий инстинкт, по словам Федорова, «силу могучую и страшную»; от Федорова перенял и воплотил в ранней прозе и публицистике проповедь целомудрия — но на практике этим заповедям не последовал. Если Федоров прожил всю жизнь аскетом, иноком в миру, не знавшим женщин, то о Платонове такого не скажешь. Рассуждать на эти темы — занятие непростое, однако и уклоняться от них не резон, ибо без них Платонов останется непонятым и непонятным.
«…многие друзья с мягкой улыбкой встречали крайние формулировки Платонова», — писал Лев Шубин в книге «Поиски смысла отдельного и общего существования: об Андрее Платонове», справедливо заметивший, что мироощущение Платонова сильно изменилось после того, как «в жизнь этого проповедника вошла любовь». Скупо говорится об интимной стороне платоновской жизни и в книге Олега Ласунского. «Много шуму в публике произвели читанные Платоновым в 1920–1921 годах доклады-лекции о судьбе женщины при коммунизме, о взаимоотношениях полов прежде и теперь. Признаться, само обращение к подобным вопросам слегка озадачило всех, кто считал, что хорошо знает Андрея <…> Б. А. Бобылев рассказывал мне, как газетчики поразились известию о женитьбе Андрея: ведь он уверял, что останется холостым. Платонов был юношей целомудренным, не терпел цинизма и пошлости, разговоров о бабах, полагал, что вожделение возникает от лени и безделия. Кому-то даже присоветовал: „Когда будет совсем невтерпеж, иди колоть дрова родителям, это отобьет от жеребятины!“».
То, что Платонов не любил сальных разговоров, понятно, то, что похоть можно на время одолеть с помощью физического труда, — тоже, но все это говорит о том, что телесные соблазны были докладчику хорошо ведомы и стали предметом мучительных размышлений над падшей природой человека. На сей счет нет и вряд ли когда-нибудь появятся достоверные свидетельства биографического свойства, если, конечно, не отождествлять Платонова с его героями — с Сашей Двановым, например:
«Опытными руками Дванов ласкал Феклу Степановну, словно заранее научившись. Наконец руки его замерли в испуге и удивлении.
— Чего ты? — близким шумным голосом прошептала Фекла Степановна. — Это у всех одинаковое.
— Вы сестры, — сказал Дванов с нежностью ясного воспоминания, с необходимостью сделать благо для Сони через ее сестру. Сам Дванов не чувствовал ни радости, ни полного забвения: он все время внимательно слушал высокую точную работу сердца. Но вот сердце сдало, замедлилось, хлопнуло и закрылось, но — уже пустое. Оно слишком широко открывалось и нечаянно выпустило свою единственную птицу. Сторож-наблюдатель посмотрел вслед улетающей птице, уносящей свое до неясности легкое тело на раскинутых опечаленных крыльях. И сторож заплакал — он плачет один раз в жизни человека, один раз он теряет свое спокойствие для сожаления».
Это было написано позднее как воспоминание об утраченном целомудрии, в образе сторожа-наблюдателя можно увидеть либо ангела-хранителя, либо, при большом желании и склонностям к литературоведческому фантазированию, самого Николая Федорова, заплакавшего над оступившимся учеником, но с гораздо большей долей определенности предположим, что, когда воронежский журналист женщину познал, это познание стало не просто естественным фактом его взросления, впоследствии вызвавшим ровную печаль (и тот же мотив печали появится в «Реке Потудани» с ее словами о «бедном, но необходимом наслаждении»), — оно стало взрывом.
Долгожданное, мучительное в своем ожидании и, наконец, однажды случившееся любовное соитие сотрясло убежденного врага пола и физической любви не меньше, чем революция. Во всяком случае, иначе вряд ли он писал бы о силе эроса так кровно заинтересованно и наступательно, вряд ли появились бы в плане-конспекте к ненаписанному роману «Зреющая звезда» строки прочувственные: «Вновь, как болезнь, настигает любовь — крутая, резкая, душная, граничащая с безумием… Творчество борется с сексуальностью»; вряд ли бы так обостренно чувствовал конфликт между полом и сознанием, выставляя именно это противоречие в качестве основного в своей эпохе и постоянно к нему обращаясь в размышлениях об оборотной, «затратной» стороне любви. Вряд ли, наконец, в «Техническом романе» с его автобиографическим подтекстом возникло бы описание первого любовного опыта героя: «Сначала Душин ожидал лишь пустяков, но женщина, оказалось, устроена неожиданно, и он удивился свободе своего наслаждения — видимо, природа имела истину в своем основании и не обманывала человека, увлекая его…»
«Технический роман» был написан в начале 1930-х как воспоминание о прошедшей юности, однако уже в первых, ранних стихах «женофобские», «антисексуальные» и «сознательные» мотивы зазвучали у Платонова неоднозначно, сменяясь то восторженностью и приятием важнейшей сферы человеческого бытия, а то сожалением о ее утрате.
По деревням колокола
Проплачут об умершем боге.
Когда-то здесь любовь жила
И странник падал на дороге.
О, милый зверь в груди моей
И качка сердца бесконечная,
Трава покинутых полей
И даль родимая за речкою.
Я сердце нежное, влюбленное
Отдал машине и сознанию,
Во мне растут цветы подводные
И жизнь цветет без всякого названия.
Отдал, да оно не отдалось, не послушалось, не усидело на месте в компании с потеющими механизмами, философскими трактатами и строгим сознанием, и сорвавшийся с места милый зверь пошел гулять по степным дорогам, как ему заблагорассудится, примечая себе подобных и давая название самым древним человеческим чувствам.