На этом, собственно, следовало бы кончить предисловие. Но мне бы не хотелось, чтобы у читателя создалось представление, что, собрав в книжку сонеты дю Вентре, Харон закончил главное дело своей и Юриной жизни «и духовно навеки почил». Нет и еще раз нет. Для Вентре был в их жизни малым эпизодом, важным, многое в ней проявившим, но эпизодом — и ничем иным.
А впереди у Харона было еще 18 лет свободы, с женитьбой и рождением сына, с поездками в Италию и Германию, с заседаниями конгрессов и кафедр, а главное — 18 лет кино — любимой работы, оторвать от которой его мог только полученный в лагере туберкулез. И как лагерю мы обязаны появлением на свет Гийома дю Вентре, так первому серьезному приступу чахотки — комментарием к Гийому, который мы все заставляли его писать, несмотря на его стоическое сопротивление. И все-таки не наши подталкивания и понукания, а физическая невозможность более рационально употребить время болезни подвигнула Харона на эго дело.
Но ни сонеты, ни появившийся, наконец, в 65 году комментарий, который мы, при полном безразличии к этому самого Харона, в первые годы после его написания усиленно популяризировали среди друзей и знакомых, издателя найти уже не смогли — время застоя задраивало люки один за другим. Быть реабилитированным было можно, но говорить об этом следовало' только в анкетах.
Даже сейчас мне трудно поверить, насколько мало это значило для самого Якова Евгеньевича. Стоило врачам ослабить хватку или просто бдительность, он летел на свою любимую Потылиху и там в павильоне, в аппаратной, в ателье озвучания или перезаписи преспокойно забывал о валяющейся в столе рукописи. Там, на студии, в полную меру проявлялся далеко не легкий его характер. Посудите сами, каково работать с человеком, который пусть не навязывает этого вам, но тем не менее непреклонно подходит к будущей картине с мерками высших шедевров звуковой киноклассики. И этими мерками меряет не столько даже замысел, сколько каждую воплощающую его деталь, будь то звучание шестой скрипки в оркестре или скрип тележного колеса. Эта его абсолютная неспособность к самой невинной халтуре иногда порождала шедевры, но значительно чаще — в нашем поточном производстве — приносила конфликты. Среди шедевров есть и «Дневные звезды» Игоря Таланкина, фильм, где снимался эпизод убийства царевича Димитрия в Угличе,— так что в начале предисловия я ни на йоту не отступил от истины, сказав, что Харон при этом присутствовал. Есть даже фотография, где он стоит над трупом царевича и держит в руках не то пузырь, не то какой-то иной сосуд с кинокровью.
Причем поразительно то, что шедевра он ожидал (и готов был ради него разбиться в лепешку) не только от работ мосфильмовских «полковников» и «генералов», но и от своих студентов — выпускников ВГИКа. И глядя на Харона, никто не сумел бы определить ранг режиссера, с которым он работает. У него были пристрастия, но рангов он не признавал. Многие на «Мосфильме» и во ВГИКе по сей день вспоминают его с любовью и печалью, но никто из тех, с кем он работал, никогда не читал сонетов и практически никогда не слышал от него о лагере, хотя был Харон и словоохотлив, и речеобилен. Он не любил это время, и, как бы ни показались вам веселыми отдельные сонеты и залихватскими комментарии,— это горький опыт и горький рассказ.
А все-таки:
Пока из рук не выбито оружье,
Пока дышать и мыслить суждено,
Я не разбавлю влагой равнодушья
Моих сонетов терпкое вино…
И дальше:
В дни пыток и костров, в глухие годы
Мой гневный стих был совестью народа,
Был петушиным криком на заре.
Плачу векам ценой мятежной жизни
За счастье — быть певцом своей Отчизны,
За право — быть Гийомом дю Вентре.
Простите мне последнюю, крохотную проволочку. Осталась еще история золотых часов, тех самых, подаренных мне в 47-м. У кого Харон их купил, кто гравировал на них мои инициалы и почему именно такой подарок решил он сделать восьмилетнему, никогда не виденному им мальчишке — об этом в семейной истории за давностью лет сведений не сохранилось. Таскать их в школу, в свой второй класс мне не приходило в голову. И часы были переданы во временное владение моей тетушке, которая носила их в сумочке на работу до того самого дня, пока не была арестована, осуждена на 20 лет и отправлена в лагерь, в Воркуту, ну да, вы верно догадались, на лагпункт «Кирпичный завод», где женщины, собравшись после работы «на общих», иногда читали сонеты дю Вентре. Так что часы, отобранные у нее при аресте, вернулись в черную бесконечность, именуемую судьбой или Гулагом, тем самым подчеркнув еще раз, что только духовное вечно или, если хотите, что не горят только рукописи — остальное преходяще.
А теперь, уважаемый читатель, переверните эту страницу. Вы услышите, как зазвучит медь оркестра, ведь вы совершаете таинство первооткрытия: именно с этого, долгожданного и торжественного, события и начнется третья биография Гийома дю Вентре.
А. Симонов
Над городом лохматый хвост кометы
Несчастия предсказывает нам.
На черном бархате небес луна
Качается кровавою монетой.
Вчера толпе о преставленье света
На паперти Нотр-Дам вещал монах;
Есть слух, что в мире бродит Сатана,
В камзол придворного переодетый.
В тревоге Лувр. Король — бледнее тени.
В Париже потеряли к жизни вкус.
И мне, маркиза, не до развлечений!
Покинув свет, тоскую и молюсь:
Тоскую — о возлюбленной моей,
Молюсь — скорей бы увидаться с ней!
Что нужно дворянину? — Добрый конь,
Рапира, золота звенящий слиток,
А главное — бургонского избыток,
И — он готов хоть в воду, хоть в огонь!
«Ты пьян. Вентре?» — Подумаешь, позор!
Своих грехов и мыслей длинный свиток
В бургонское бросаю, как в костер,—
Кипи и пенься, солнечный напиток!
Когда Господь бургонского вкусил,
Он в рай собрал всех пьяниц и кутил.
А трезвенников — в ад, на исправленье!
Я в рай хочу! пусть скажут обо мне:
«Второй Кларенс [6] ,— он смерть нашел в вине»
Еще вина! В одном вине спасенье!
Псалом затянет патер большеротый —