в романах протест, читаю о надеждах, но каких-то весьма смутных и неопределенных. То герои мечтают о гармонии, какою живет природа, то провозглашают основой счастья любовь. Но я не вижу почти социальной среды, в которой живет ваш герой, не чувствую динамики общественной жизни. А живут-то люди среди бедных и богатых, среди купли и продажи, среди конкретных носителей зла. Почему же ваши герои обращаются то к морским волнам, то к небу? И почему их недовольство никак не связывается с логикой развития социальной действительности?
Галимджан Ибрагимов, автор рассказов, приехавший в Казань поступать в университет, самолюбиво возражал:
— Вы говорите — логика, законы общественного развития, ее закономерности… Но первое условие художественного творчества — способность воздействовать на чувства человека. Истинный поэт, несомненно, раб чувств. И, стало быть, у него мало общего с холодным рассудком и холодной логикой.
— Не значит ли это, — сощуривал насмешливо-сердитые глаза Ямашев, — не значит ли это, что поэту достаточно петь страдания, надежды и мечты? И не показывать путей к освобождению?
— Быть может, вы скажете еще п р и з ы в а т ь, как призывают брошюры и листовки?
— Кажется, я выражаюсь достаточно ясно: не петь, не оплакивать, а исследовать, анализировать жизнь с позиций исторического развития общества, нации, ее взаимосвязей с другими народами. Да вот вам пример — Горький с его романом «Мать».
— Но этот роман уступает его же лучшим вещам. А потом… у нас ведь нет сильного рабочего класса.
— А вот это ерунда! Заводчики-то как раз и говорят: мол, нет у нас рабочего класса и, следовательно, нет классовых противоречий в татарском обществе. И признают они только национальные интересы.
— Но разве вопрос о национальных чаяниях…
— Национальных и социальных! Вопрос политической важности!..
Фатих улыбался:
— Верно говорят, что вы, Хусаин, агитатор неотразимый. И, знаете, из всех газет я предпочитал вашу. За ее отчетливую политическую направленность. Очень жаль, что газета просуществовала так недолго.
— Не будем ее оплакивать, — отвечал Ямашев. — Будем работать. Позвольте же и мне сказать, что ваша газета честно и бескомпромиссно служит нашим общим целям. Во всяком случае, статьи и фельетоны Габдуллы-эфенди отменно хороши.
— Да, кстати, — подхватывал Галиаскар Камал, — мы ждем, Габдулла, фельетона! Не ты ли побуждал меня издавать журнал, а теперь не хочешь написать фельетон? Вон, говорят, Карахмет записался в секту ваисовцев, чем не тема!
— Напишу, но, думаю, не скоро.
— Карахмет тем временем уедет.
Найля тихо вздрагивала при одном упоминании имени богатыря.
— Шла как-то по Купеческой, а навстречу этот гигант. Как он глянул, боже!
— А в цирке не были?
— Нет. Ну что, скажите, за интерес, когда две огромные туши стараются повалить друг друга? Разве есть в этом что-нибудь красивое?
Габдулла подсаживался к ней, спрашивал:
— Куда вы нынче поедете?
— Сперва в Симбирск. Потом в Уфу, Оренбург, быть может, в Омск. А вот на днях было представление… нет, пусть расскажет Кариев.
— А, ты про этого оратора? Ставили мы, господа, «Бедную девушку». Народ валом валит… улица пологая, снизу идет, а на бугре, вдруг вырастает фигура, пиджак нараспашку, руки раскинуты: «Эй, стадо, ревущее по жалкой своей судьбе! Идите смотрите слезоточивые пьески ваших писателей! Даже коровам, когда пастух играет на свирели, приятна музыка, услаждающая их коровью печенку. Опомнитесь, перестаньте мычать, шевельните мозгами, рабы аллаха! Где ваш Ибсен, где Шекспир, Мольер?» — и прочее в том же духе.
— Да попадись он мне, выдрал бы, ей-богу! — вроде шутя, но с жаром высказался Галиаскар. — Что же он, так таки не видит ничего светлого в отечественной литературе?
— Нигилист! — Фатих смеялся, и было видно, что смеется он с удовольствием.
— Нигилистов только нам не хватает, — искренне и мило возмутилась Найля. — Нет, я не люблю тех, кто все отрицает.
— Побольше бы нам нигилистов, — сказал Ямашев, и на него глянули с удивлением, ожиданием. Но он уже поднялся, стал прощаться.
Стали собираться и остальные.
— Да, но кто же все-таки ходил в цирк?
Галиаскар смущенно ответил:
— Я домочадцев водил, очень просили.
— А верно ли, что Карахмет так силен?
— Силен, да не в том штука. Я видел вакханалию квасных патриотов! Я видел такое опьянение, какое может быть только от запаха крови. Впрочем, вам это может показаться только смешным…
Габдулла почти сразу вышел за Ямашевым, однако нагнал его уже на улице.
— Нам, пожалуй, по пути, — сказал он.
— Идемте.
— Вы сказали о нигилистах… будто бы мало их у нас. Это не издержки спора?
— Ничуть. Вот и сейчас совершенно спокойно могу вам повторить: побольше бы нам нигилистов. Нам не хватает пафоса отрицания, поймите меня правильно! Во всех нас преизбыток какой-то детскости…
— Но разве нигилизм не детскость?
— Дело не в терминах. Двойственность, незрелость, отсутствие мужества. Мы поддаемся первым же смутным химерам, ублажаем себя какими-то иллюзорными успехами.
— В пятом действительно ублажали, — согласился Габдулла. — О себе же могу сказать: я недолго верил иллюзиям. И вот уже который год ругаюсь с муллами, торгашами, депутатами. Но что изменилось с тех пор? Нас лишают даже тех крохотных свобод, которые получили мы в результате реформ, опять преследуют…
— Преследуют, ожесточаются, но почему? Да потому, что осознают свою слабость, боятся народа, его гнева, пробуждающегося разума. Вы спрашиваете: чего мы добились? А мы добились того, что народ прозревает, медленно, но прозревает.
— И все-таки, мне кажется, в вас есть какая-то нетерпимость, когда говорят о национальных чаяниях.
— Ах, Габдулла, — промолвил он с укором и грустью, — вы думаете, мне не дороги наши песни, литература, все наше родное? Или — что я не понимаю нашей боли? Я-то как раз больше всего люблю те ваши стихи, в которых сильно сказывается чувство родного народа, его душа, его заботы. Я не зря говорю — заботы, ибо, если в литературе нет примет времени, забот ныне живущих людей, она немногого стоит. Иные молодые снобы, верно, думают: Ямашеву подавай только революционное. А мне вот нравится ваша сказка, да, «Шурале», в которой нет ничего революционного. А впрочем, почему это нет? — сказал он, приостанавливаясь и с хитрым прищуром глядя на собеседника. — Революция — широкое понятие. Если вы не бежите народных печалей, не пренебрегаете его фантазией в угоду своим, этаким затейливым комнатным фантазиям, то есть ежели вы питаете свое творчество народной жизнью, то даже сказка в моем понятии революционна. Она служит народу, подымая его дух, его самосознание. — Он усмехнулся. — Да, я неисправим, принимайте какой уж есть.
— Я ценю в вас вашу цельность, Хусаин. Вот, может быть, цельности многим из нас и не хватает…
— И вот еще чего не хватает, — со смехом сказал Ямашев, — времени, времени не хватает! Не обижайтесь, мне надо