кожаный кошель с высунувшимися корешками книг. Габдулла поспешил к нему:
— Позвольте, помогу.
Они вышли, пологой улицей стали спускаться к перекрестку, где останавливался трамвай.
— Как вы поживаете, Тукаев?
— Спасибо. Как говорится, с ноги на ногу.
— Кистенев сказывал, будто бы вы написали очень хорошую поэму.
— Верно, написал я вещицу на сюжет одной старой сказки. У нас богатый фольклор, жаль, наши поэты редко обращаются к народному творчеству. А ведь даже Пушкин не гнушался…
— Ничуть, ничуть не гнушался, — сказал Ольховский обычным своим насмешливо-приятным тоном. — Давайте-ка мне мой кошель, ну! А теперь скажите, как у вас со здоровьем?
— Нормально, — сказал он, стараясь дышать ровнее.
— Вы мне простите, но я не вижу никакого геройства в наплевательстве к собственному здоровью. У кого вы лечитесь? Как питаетесь? У Гартмана не были?
— Порой меня лихорадит… а к Гартману я не ходил.
— Пойдите обязательно, он человек простой, хотя клиентуру имеет респектабельную. И меня не забывайте, потолкуем как-нибудь на досуге. Прощайте.
— Прощайте, Павел Арефьевич.
За все это время Габдулла ходил к профессору раза два, не более. А зря — приятный, умный человек. Но что это он: как питаешься, сходи к Гартману? Скажи кто-нибудь другой, Габдулла обиделся бы, наверное.
Гартман… Гартман… пожалуй, надо сходить. Он вернулся в гостиницу и, проходя по коридору, велел малому принести самовар.
— А самовар у вас на столе, — хохотнул парень. — Этот друг-то ваш, босяк, — давай, говорит, самовар.
Селим сидел за столом в небрежной, вызывающей, истинно б о с я ц к о й позе и, с шумом тянул лилово-красными отдутыми губами горячий чай.
— Едва отогрелся, черт подери, — сказал он, привставая и тут же садясь. — Сейчас бы стаканчик-то в самый раз, да не пью третью неделю. Тоже небось промерз?
— Да, — сказал Габдулла. Почему-то здесь, в относительной теплоте комнаты, начало его знобить. Как бы судорогой мышц стряхнул он с себя пальто и повесил около двери на крючок. Селим налил ему чаю.
Чтобы остаться одному, не обязательно было гнать от себя людей. Наверное, даже нужны они были — грубоватые, болтливые в горячем хмелю тщеславия, смешные, самовлюбленные. Он слыл молчаливым и замкнутым даже в самых пылких беседах, потому что беседа сама по себе не всегда была ему нужна. Слышать и видеть — а говорил он только с собой.
По коридору шастали какие-то пьянчужки, слышался резко-плаксивый голос Акатьева, кто-то торкался в дверь — Габдулла будто не слышал. Селим спал, навалившись на стол. Габдулла встал, собрал чашки и поставил их на полку. Затем насыпал в стакан ложечку аспирина и, размешав, выпил. Теперь в постель побыстрей… одеяло, пальто — все на себя. Боже ж ты мой, как она колотит, лихорадка проклятая! Будто не кровать под тобой, а шарабан, скачущий по уездному проселку.
Едва согревшись, он уснул крепким сном. Но через полчаса очнулся, взмокший от пота, выпростал руки и положил их поверх одеяла. Лихорадка прошла, он чувствовал ясность в голове и сладкое предчувствие слез от слабости в теле… Дервиш подсел к изголовью и мягко спросил: «Отчего ты забыл меня? И почему не пошел со мной?» Он не ответил дервишу, подумал: я сплю. Медленно перемещаясь по широкому равнинному кругу, он очутился на старой дороге среди древних курганов. Мамадыш погонял свою лошадку, погонял, спешил… затем, повернувшись к нему, отчетливо произнес: «И умирая, не оставляй своего поля, не засеменив его злаком!» — «Ах, бесплодна старая земля, — пожаловался дервиш. — Слишком долго укладывали в нее своих мертвецов, старая земля, меловая от костей!» — «У-у-у-дзинь-о-о-дз-зинь!» — вскричал Мамадыш, так что задрожали стекла окон.
Октябрь. Холод. Сон.
Вот уже зима окрепла, устоялась — она все не ехала и не подавала вестей.
«Быть может, к святкам приедет, — думал он с каким-то греховно-лукавым чувством, — она любит всякое такое веселье, чей бы ни был праздник». Но отсвятковали русские со всею широтой души — и наславились, и нашутились ряжеными, и гаданий было полно по звездам, и вдоволь наугощались, — она все не ехала.
А тихим, прелестным праздником пребывала зима! Как вольно, как светло было в улицах, и как далеко уходила дорога, например Арская, — это теперь она была улицей и называлась Арской, а прежде была дорогой в Арск, один из городов Казанского ханства. И где-то, тоже далеко, в снегах горбились, кутаясь в чекмени, Мамадыш и Чистополь, Малмыж и Тетюши… и, верно, иллюзию возрождения переживало Булгарское городище, сверкая снежными дворцами, слепя богомольного пилигрима яркостью морозных алмазов.
Пестрел базар — цветными шалями, мерлушками оторочек, лисьими тулупами, куньими воротниками; даже чекмени с заплатами выглядели живописно. Торговцы, все как один ражие, с хмельным задором во взгляде, приплясывали в лавках, сильно и гулко ударяя в ладоши. У казенки грудился сброд гуляк. Водку пили прямо на улице, аппетитно крякая и занюхивая рукавом. На озере Кабан знать гоняла пары и тройки; трели гармошек едва поспевали за ветром скачки. На льду Гнилого озера молодежь каталась на коньках — веселый галдеж стоял до ночи почти.
В гостинице утром и вечером топили печи. Навезли свежерубки, во дворе пилили и кололи дрова, служители тащили веселое беремя смолисто и холодно пахнущих поленьев и с громом роняли около печек, разжигали огонь. Поначалу аспидным дымом пыхало из жерла печки, крепко постреливало, но уже скоро занималось жаркое, золотисто-слепящее пламя и лучики начинали прыгать на противоположной стене широкого и сумрачного коридора…
В один из таких морозных и ярких дней в номер Габдуллы постучали вежливо, но решительно. Открыв дверь, он увидел незнакомого человека, похожего на приказчика, но слишком пожилого для этой канительной должности. Голову держа в легком поклоне, человек глянул из-под козырька финской шапки, бросающего тень на его седые клочковатые брови.
— Вас ожидают на Воздвиженской. Велели везти немедленно.
— Куда? Зачем?
— В каретную мастерскую Фурлетова. Извините… велено поскорей.
Абузаров! Истинно гусар, вздумал небось покупать карету.
— Еду… но, честное слово, я-то зачем понадобился?
На широком, гладко подметенном дворе Габдулла увидел старика Фурлетова, в тулупчике и съехавшей набок татарской шапочке с короткой меховой оторочкой, и стройную даму в облегающем пальто, с пышным горностаем на плечах. Задохнувшись, он воскликнул:
— Остановите! — И, не дожидаясь, выпрыгнул из саней на ходу, рванулся к ней, стал.
Фирая-ханум, оглядываясь на Фурлетова и смеясь, короткими шажками подбегала к нему. Белые фетровые сапожки были на маленьких крепких ножках Фираи-ханум.
— Говорите сразу… вы догадались, догадались, что я?.. Только правду, правду!…
— Кажется, я почувствовал… а сперва-то подумал — гусар.
— Прекрасно! Я так и буду рассказывать: он выдал мою причуду за гусарскую выходку.
Фурлетов, любезно посмеиваясь, пожал Габдулле руку и позвал пить водку.