Революционные эпохи резко отличаются от тех, когда люди едва замечают замедленный ход истории, не чувствуя подземных толчков и забывая, что эволюция неизбежно прерывается время от времени взрывами революций.
Вот почему нам легче понять Шекспира, чем нашим отцам и дедам. Нам довелось увидеть собственными глазами и ощутить всем своим существом крутые повороты истории.
В такую эпоху, полную действия, в котором одни принимают участие добровольно и по убеждению, а другие поневоле, нам кажутся убедительными шекспировские контрасты. Мы, понимаем, что у его героев характеры не менее сложны, чем у персонажей в романах более мирных и спокойных лет, и даже превосходят их в сложности, но в действии, в борьбе проявляются не все, а главные человеческие черты.
Но этот правдивейший из портов особенно дорог людям нашего времени своим великим оптимизмом — противопоставлением Гамлета, Ромео, Джульетты, Дездемоны, — отчиму и матери Гамлета, Макбету, Ричарду Третьему, Гонерилье и Регане.[74]
Это не наивный оптимизм поэт<ов> романтиков разных времен, обольстивших и обманувших своими иллюзиями не одно поколение.
Шекспир остается оптимистом в конечном итоге, за вычетом всего жестокого, страшного и мрачного, что он знал и рассказал о человечестве. Но он верил, что в конце концов Человек с большой буквы преодолеет Калибана.
В наши дни Шекспир кажется понятнее и современнее многих писателей девятнадцатого и даже нынешнего века.
Сейчас во время новой вспышки звериного расизма красноречивее, чем заповедь «Люби ближнего», звучат слова Шейлока: «Когда нас колют, разве у нас не идет кровь, <когда> нас щекочут, разве мы не смеемся, когда нам дают яд, разве мы не умираем?..»
Чернокожий африканец Отелло, ревность которого раздувает, как пламя, искусный интриган Яго, навсегда сохраняет в глазах читателей и зрителей свой величавый и благородный человеческий облик.
В вашей стране Шекспира ценят и любят давно. Величайший русский поэт говорил о нем: «Наш отец Шекспир». Первый и лучший из русских критиков Белинский был его восторженным почитателем.
Но только после революции, которая сделала грамотным все многомиллионное население Советского Союза, Шекспир стал достоянием всех читающих и мыслящих граждан нашей страны. Нет театра, который бы не ставил его пьес, нет городс<кой>, и сельской библиотеки, где бы не было Шекспира.
Мне лично выпали на долю счастье и большая ответственность — перевести на русский язык лирику Шекспира, его сонеты.
Не мне судить о качестве моих переводов, но я могу отметить с удовлетворением, что «Сонеты» расходятся у нас в тиражах, немыслимых в другое время и в другой стране. Их читают и любят и ценители поэзии, и самые простые люди в городах и деревнях.
Шекспира часто трактовали как психолога, глубокого Знатока человеческой природы. Сонеты помогли многим понять, что он прежде всего поэт и в своих трагедиях…
Некоторые из критиков, весьма положительно оценивая мои переводы сонетов Шекспира, в то же время очень деликатно и довольно бегло упрекают меня в том, что я будто бы слишком «просветляю» Шекспира, лишая его известной темноты и загадочности.
При этом они неизменно ссылаются на то, что я и в оригинальных своих стихах люблю ясность, прозрачность и лаконизм.
Но справедлив ли их упрек? Полагаю, что нет.
В тех отдельных местах текста, которые остаются загадочными и для всех современных комментаторов (как, например, «Свое затменье смертная луна пережила назло пророкам лживым» — сонет 107-й), я целиком сохраняю Загадку, не пытаясь ее расшифровывать.
Иначе обстоит дело с распространенным предложением или целым периодом. Как переводить непонятное? Слово за словом, как переводят речь умалишенного? Что же, придумывать что-нибудь свое непонятное?
Вспомните чеховскую акушерку Змеюкину, которая говорила о непонятном примерно так (цитирую по памяти):
«Они хочут свою образованность показать и потому говорят о непонятном…»
Работая над переводом, я вникал в каждую строчку Шекспира — и в ее смысловое значение, и в звучание, и в совпадения с пьесами Шекспира. Мне казалось, что у меня в руках собственноручное завещание Шекспира.
Вероятно, после прежних корявых и косноязычных переводов сонетов мой перевод мог показаться слишком свободным, естественным, живым?
Но ведь и в оригинале в сонетах звучит устная, непринужденная светская речь — светская, как у Пушкина, как у всех поэтов Возрождения, а не семинаристских периодов литературы, когда «душили трагедией в углу».
Чем же объясняется моя большая ясность и отчетливость по сравнению с оригиналом?
1) Язык Шекспира, хоть в общем он понятен англичанам, несколько архаичен. А я пишу современным русским языком (хоть и всячески избегаю неуместных модернизмов).
2) Русские слова гораздо длиннее английских. Поэтому приходится чем-то жертвовать. Я жертвую некоторыми эвфуистическими украшениями. От этого — и бОльшая ясность.
* * *
Мне было бы жаль, если бы некоторым критикам удалось подорвать доверие русских читателей (а их миллионы) к моему Шекспиру…
Писать все так же трудно…
Запись Беседы С. Я. Маршака с Ст. Рассадиным
— Самуил Яковлевич, я не интервьюер, и у меня, конечно, нет готовых вопросов, подразумевающих Ваши «да» и «нет». Просто редакция «Вопросов литературы» просит Вас рассказать, что Вы думаете о поэтическом мастерстве.
— Руководители литературных кружков обычно считают формальными достоинствами стиха музыкальность, образность и прочие легко измеримые свойства. Они подсчитывают количество метафор, сравнений, образов, оценивают богатство рифмы и таким способом очень легко решают, какие стихи лучше, какие — хуже.
Это соблазнительно легкий подход к поэзии, но надежен ли он? Ведь при таких критериях Бальмонт наверняка окажется «поэтичнее» Пушкина, а Северянин, уж конечно, победит Лермонтова.
Нельзя возразить против верленовского требования («Музыка — прежде всего!»),[75] но сама музыка бывает разная. Когда она заключается во внешнем богатстве аллитераций и созвучий — это музыка, вылезшая на поверхность. Так вылезают на поверхность образы в имажинизме — это засахаренное варенье, это продукты распада, разложения поэзии, это элементы декаданса.
У меня сейчас выходит книга лирических эпиграмм,[76] и в ней будет такое четверостишие — кстати, я его только что написал: