Как бы то ни было, теперь Врубель начинает понимать свой реализм и свою «идеальность» — он реабилитирует Рафаэля, меряя его требованиями жизненности, но Репина не приемлет именно за то, что в нем нет ничего от Рафаэля, ничего «идеального». «Культ глубокой натуры» — устремленность в глубь «видимости», эмпирически постигаемого мира, и классика — вечная гармония, вечный идеальный строй, божественный, утешающий общий порядок мироздания обретают или должны обрести единство.
После юбилейных торжеств, посвященных Рафаэлю, посещения выставки передвижников занятия Врубеля приобрели большую осмысленность, целенаправленность, и соответственно еще возросли его упорство, его настойчивость на стезе учения. Можно ли было его осуждать за то, что он неделями не являлся к родным, забывал порой отвечать сестре на письма! Он становился фанатиком учения. «Имеешь, Нюта, полное право сердиться. Но я до того был занят работою, что чуть не вошел в Академии в пословицу. Если не работал, то думал о работе».
«Вот уже времени прошло, что и не сосчитать, с моего последнего письма. Но ты представить себе не можешь, Нюта, до чего я погружен всем своим существом в искусство: просто никакая посторонняя искусству мысль или желание не укладываются, не прививаются. Это, разумеется, безобразно, и я утешаю себя только тем, что всякое настоящее дело требует на известный срок такой беззаветности, фанатизма от человека».
Одновременно в письме к родителям, рассказывая им о своей работе, Врубель объясняет свою полную непричастность романтическим «бредням», высоким словам о вдохновении, которые, кстати, очень любили и позитивисты и натуралисты — защитники теории «бессознательного» творчества, стимулируемого якобы стихийными физиологическими законами: «Пар двигает локомотив, но не будь строго рассчитанного сложного механизма, недоставай даже в нем какого-нибудь дрянного винтика, и пар разлетелся, растаял в воздухе и нет огромной силы, как не бывало». (Кстати, аналогичная ассоциация с паром и локомотивом возникла у героя рассказа В. М. Гаршина «Художник», опубликованного в сборнике рассказов писателя в 1882 году.) «Вдохновение — порыв страстный неопределенных желаний — есть душевное состояние, доступное всем», — утверждал он в том же письме. Но исполнять работу надо «не дрожащими руками истерика, а спокойными — ремесленника…». Он настолько упорно всеми способами упражнял свою руку, что усвоил повадку прищелкивать пальцами во время ходьбы и вращать кистью правой руки, как это делают японские каллиграфы… Да, он истинный наследник рационалистов XVIII века, истинный приверженец науки и труда в своем творчестве. Так, во всяком случае, он ощущает себя или старается ощущать.
Этот творческий настрой запечатлен в изображении экономки Папмелей, с которыми Врубель проводил лето 1883 года в Петергофе, — старушки Кнорре, с нежной трогательностью относившейся к «непутевому художнику», журившей его по-матерински.
Решение Врубеля провести лето с Папмелями, а не с семьей вызвало неудовольствие и даже обиду отца. С сокрушением он констатировал нелюбовь сына к своему домашнему очагу. И, надо признать, Александр Михайлович был прав. Врубель готов был жить где угодно — только не дома. Он оставался преданным сыном, братом, сокрушался, что отсутствие денег не дает ему возможности чаще навещать родных, старался им по возможности помочь. В письмах отца мелькают замечания: «Миша помогал при переезде на дачу самым добросовестным образом. Спасибо ему». В другой раз Миша не менее добросовестным образом в пору напряженных занятий репетирует Лилю по геометрии, физике. И таких фактов немало. Его сыновняя преданность несомненна и в этом письме. Свои творческие постулаты, выношенные в самых серьезных размышлениях, свои самые сокровенные переживания в эту пору он доверительно сообщает родителям. Но близкие и постоянные контакты с родственниками становились для него все более тягостными, и он, действительно, бежал из родительского дома. Весь уклад жизни родной семьи — добропорядочный, буржуазный — тяготил его. Вызывали постоянные разногласия жизненные принципы, взгляды родителей, их твердые представления о добре и зле, о долге… Уж кто-кто, а Миша знал, как все непросто в этом отношении, еще с юношеских лет, думая о Рафаэле и Дольчи и об их искусстве…
При признанию самого Врубеля, оценивающего результаты работы над портретом Кнорре, «в общем вышло суховато, так что больше смотришь как на подвиг терпения и прилежания — работа четырехмесячная, аккуратно по часа 3–4 в сутки». Но думается, что он не совсем справедлив. Интересно, понравился ли этот портрет самой Кнорре? Он лишен идеализации в передаче увядшей человеческой плоти. Вместе с тем суровый прозаизм во всей детальной и суховатой выписанности морщинистого лица, подчеркнутый тонкими окружностями металлической оправы очков, смягчен узором белого кружева. Лиловый тон лент с голубыми переливами связан с холодноватым тоном серого платья, оттененным горячими отсветами от цвета обивки кресла. Густо-бирюзовая тряпочка в корзинке, свернутая комком, в соседстве с розовой варьируют и подчеркивают доминанты цветового строя портрета. Учтены и использованы капризные очертания спинки кресла, обрамляющей лицо, дублированные формой висящего на стене рисунка. Мало того — Врубель, кажется, хочет в самом темпе письма и тщательной выписанности манеры соответствовать процессу вязания, которым занята старушка. Так в этом портрете сочетания цветов, живописные, отношения и построение композиции вовлечены в правдивое воссоздание человека. Образ не раскрывает характер, но дает почувствовать само живое существование изображенной пожилой женщины. Да, молодой художник уже стремится постичь, как простой кусок жизни возвести в «перл создания».
Как вдохновенный литературный опус читается изложенный Врубелем в письме к родителям замысел этюда рыбака. Текст полон сравнений, метафор: «лицо, — по его выражению, — как стертый пятак», «борода всклокочена в войлок», «лодка напоминает оттенки выветрившейся кости, с киля — бархатисто-зеленая, как спина какого-нибудь морского чудовища…» Этот этюд до нас не дошел. И неизвестно, работал ли над ним Врубель. Но уже его замысел знаменует движение вперед молодого художника. В описании этом автор еще связан с натуральной школой, но в ее лучших, поэтических образцах. От приземленного, обытовленного натурализма, от поверхностной натуральности к натурализму глубокому, основополагающему должно, по его мнению, перейти искусство.
Преданность действительности. Эта формула стала тогда общим местом. Все художники, точно сговорившись, хотели писать только с натуры, только жизнь и считали, что могут это делать. На самом же деле никогда взгляд на натуру не был столь поверхностен. И противопоставляя себя этим мнимым натуралистам, Врубель определяет свое отношение к натуре как исповедование «культа глубокой натуры», как «вглядывание в ее малейшие изгибы». В работе над этими этюдами Врубель снова и снова с благодарностью вспоминал Чистякова. Не кто иной, как Павел Петрович, в своей особенной методике преподавания смог облегчить жесткие узы академического обучения. Как считал Врубель, учитель помирил его со школой, которая порой забивает талант, лишая его наивного индивидуального взгляда — всей силы и источника наслаждений художника. Методика Чистякова, по словам Врубеля, отвечала той формуле живого отношения к природе, которую он, Врубель, ощущал как вложенную от рождения.
Этот вывод придал ему смелости и уверенности в себе, развязал ему, можно сказать, руки. Теперь от натурных этюдов акварелью — исполненных и только задуманных — жаждет перейти молодой художник к самостоятельному творчеству, вынашивая в то же лето замысел картины. С ней связывает он материальные надежды, так как пишет ее по заказу Кенига — владельца писчебумажной фабрики, при которой, в доме на Лифляндской улице, он был прописан в ту пору. Будущая картина вызывает и честолюбивые мечты — близится конкурс в Обществе поощрения художеств, и Врубель надеется принять участие в нем своим новым произведением.
Материальная помощь Анюты дала ему возможность нанять мастерскую и обзавестись всем необходимым для работы. С этих пор сестра входит в его творческую жизнь как добрый гений.
Надо сказать, что он не был беззастенчивым потребителем. Его чувство признательности к сестре было глубоким, постоянным. Эта связь Миши с сестрой порой казалась и ему самому мистической. И можно, опережая события, уже сейчас сказать: не будь Анюты, Нюты, ее помощи и поддержки, душевной, материальной, жизнь Врубеля, возможно, не сложилась бы как жизнь гениального художника. Они были погодки, но, может быть, особенная глубина их связи объяснялась их общей сиротской судьбой.
Миша и Анюта называли мачеху мамой, но образ родной матери, умершей, когда одному было три, а другой четыре года, никогда не изгладился из их сердца. Что греха таить — в семье мачехи, как бы она ни была справедлива и ни старалась любить всех детей своего мужа одинаково, они продолжали чувствовать себя сиротами.