связь с ветхозаветной верой («Молитвослов Библии»,
«Das Gebetbuch der Bibel», 1940).
Годы после прихода к власти национал-социализма придали этим темам особую остроту. Евангелическая церковь Германии оказалась в беспрецедентном положении. Отношения церкви и земной власти (государства) в историческом христианстве изначально не мыслились как борьба — по известному евангельскому завету: Богу Богово, а кесарю кесарево (речь, как мы помним, шла об уплате налогов), по апостольскому учению о том, что всякая власть от Бога и в соответствии с постоянными увещеваниями апостолов хранить гражданскую лояльность, поскольку государство оправдано тем, что его назначение — защищать добрых людей от злодеев. Но что делать в том случае, когда власть сама прямо утверждает, что она против Бога и требует отдавать ей вовсе не кесарево, а Богово — и при этом защищает никак не добрых людей от злодеев, а саму себя от своих подданных и собственное право на любое злодейство (как это делала коммунистическая власть у нас)?
Или если она не говорит, что она против Бога вообще, но требует всего лишь, чтобы Бог был другим: скажем, германским? Это предложение было принято «коричневым» внутрицерковным движением «Немецких христиан». Победив на церковных выборах 1933 года, это движение провозгласило себя «Евангелической церковью германской нации», которое откроет миру «германского Христа деиудаизированной церкви» [170]. «Деиудаизация» отнюдь не сводилась к «арийскому параграфу». Она означала принятие особой, определенно антихристианской мифологии, в которой и Декалог, и Заповеди блаженства, и все евангельские смыслы были абсолютно неуместны. От христианской церкви (пускай даже исключительно «германской нации») требовалось одобрение государственного культа силы и насилия, ненависти и беспощадности к другим, самопревозношения и презрения к законности, воли к власти в планетарном масштабе, полного душевного и умственного закабаления подчиненных, «истинных немцев», «настоящих патриотов». «Верить, слушаться, побеждать!» [171] — вот чего хотел от человека этот невиданный вплоть до XX века Кесарь. Нужно ли говорить, что теперь, когда мы слышим о «русском Христе», нам предлагается очень похожая, хотя и не во всех чертах совпадающая с «нордической», но от этого не менее антихристианская мифология? То, что Бонхеффер называет «религиозностью», вполне может примириться с инъекцией такого мифа в его скромное благочестие, но то, что Бонхеффер противопоставляет «религиозности», — вера, иначе: жизнь по «правде Божией», жизнь «пересотворенного человека», никогда этого не примет.
Направление, взятое Генеральным Синодом, вызвало решительное сопротивление некоторых — лучших — теологов и пасторов, объединившихся в 1934 году в «правомочную Германскую евангелическую церковь», вошедшую в историю под именем «Исповедующей церкви». Спор понимался не просто как политический и нравственный, но как богословский, доктринальный (Карл Барт). С этим движением с самого начала был связан Д. Бонхеффер. С этого времени вплоть до ареста весной 1943 года он активно участвует в церковном сопротивлении, все глубже уходящем в подполье и все вернее ведущем к неизбежной развязке. «Мы вовсе не рисуем смерть в героических тонах, для этого слишком значительна и дорога нам жизнь», — думает об этой развязке (до которой оставалось два года) Бонхеффер. И заключает: «Не внешние обстоятельства, а мы сами сделаем из смерти то, чем она может быть, — смерть по добровольному согласию» [172]. О мотивах его выбора — сострадании и исторической ответственности [173] — мы уже говорили.
Опыт жизни в условиях нового режима и то, что этот режим делает с человеческой личностью, Бонхеффер описал в небольшом тексте, написанном для друзей к Рождеству 1943 года? «Десять лет спустя». Этот очерк, я думаю, — одно из самых значительных свидетельств прошлого века. Оно написано участником событий — но участником, у которого есть удивительная возможность увидеть все точнее, чем это получится у будущих историков и аналитиков, поскольку он много больше их заинтересован в правде. Особенно важным это свидетельство должно было бы стать для нас. Когда в позднее советское время (не меньше чем шестьдесят, а то и семьдесят «лет спустя») я читала этот изумительный бонхефферовский анализ разложения социума и человека (чего стоит главка «Глупость», открывающая не интеллектуальный, а нравственный и политический характер этой повальной глупости подрежимного населения!), я не могла не подумать: всё про нас! И до сих пор мне горько, что в нашей стране никто не попытался сделать подобного усилия понять происходящее в его самом общем и самом глубоком, не социальном, а духовном и человеческом измерении. Без такого понимания, как мы уже вполне убедились, выйти из этого состояния и отдельный человек, и социум не могут. Кстати, о выходе. И сейчас, читая последнюю главку, «Нужны ли мы еще?», я думаю: это про нас и для нас:
Мы были немыми свидетелями злых дел, мы прошли огонь и воду, изучили эзопов язык и освоили искусство притворяться, наш собственный опыт сделал нас недоверчивыми к людям, и мы много раз лишали их правды и свободного слова, мы сломлены невыносимыми конфликтами, а может быть, просто стали циниками — нужны ли мы еще? Не гении, не циники, не человеконенавистники, не рафинированные комбинаторы понадобятся нам, а простые, безыскусные, прямые люди [174].
Эти слова, я думаю, обладают в нашей нынешней ситуации актуальностью листовки. Необходимость настоящей простоты — не той, что хуже воровства, — простоты цельного существа, наделенного способностью различать дурное и хорошее и делать для себя недвусмысленный выбор.
2
Двадцатый век, который вспоминают чем угодно, но только не этим, был великим веком христианства. Он был веком необычайного богословского возрождения, но прежде всего — он был веком исповедников и новомучеников. В опыте исповедников этот век (который его «обычные жители» провожали совсем без благодарности и с нечеловеческой усталостью) [175]стал, можно сказать, епифанией христианства. Это было открытое явление того, что в христианстве — христианское (не гностическое, не стоическое, не укрощенно и преобразованно языческое, не неосознанно ветхозаветное, не обыденно ритуальное, не клерикальное). Свидетельства исповедников хранят для нас след этого опыта: опыта встречи с чем-то абсолютно новым и небывалым. «В дошедших до нас словах и обряде (здесь имеется в виду обряд крещения. — О. С.) мы угадываем нечто абсолютно новое, все преображающее…» [176] Свидетели этого опыта, принадлежащие разным христианским конфессиям (а также остающиеся за пределами церковного христианства, как Симона Вейль), говорят о переживании того, чего с такой силой не чувствовали, вероятно, с катакомбных времен: о явлении христианства как невероятной новизны, рядом с которой все прочее выглядит безнадежно ветхим, о явлении его как начала, как будущего. О явлении христианства как дара жизни, рядом с которым все прочее кажется мертвенным, умирающим, умерщвляющим. О том, чем Любимый Ученик начинает свое Евангелие и