Он не принял, к слову сказать, и отца Татьяны; и там, где Пушкин живописует милый образ («он был простой и добрый барин… смиренный 1рсшник Дмшрий Ларин, юсподнии рас и бригадир»); там, где Владимир Ленский, волнуя и трогая читателя, посвящает пеплу «бедного Йорика» свой элегический вздох и грустно вспоминает: «Он на руках меня держал… как часто в детстве я играл ею очаковской медалью», и полный искренней печалью чертит надгробный мадригал, гам нечуткий Белинский грубо нарушает всю эту красоту и сердечность, отказывается видеть какую-нибудь разницу между Лариным покойным и Лариным живым и непристойно говорит о почившем старике: «Не то чтоб человек, да и не зверь, а что-то вроде полипа, принадлежащего в одно и то же время двум царствам природы – растительному и животному».
Простодушного, безобидного Костякова из «Обыкновенной истории» он тоже называет «животным».
* * *
Вопреки Н. Л. Бродскому, я имел право сказать, что Белинский не принял «Капитанской дочки», коль скоро он пишет о ней, например, так: «„Капитанская дочка“ Пушкина, по-моему, есть не больше как беллетрическое произведение, в котором много поэзии и только местами пробивается художественный элемент. Прочие повести его – решительная беллетристика» (Письма, II, 108).
Вопреки Н. Л. Бродскому, я имел право сказать, что Белинский не принял сказок Пушкина, коль скоро он назвал их «плодом довольно ложного стремления к народности», «уродливыми искажениями и без того уродливой поэзии». А если г. Бродский замечает, что наш критик рекомендовал детям сказку «О рыбаке и рыбке», то это верно, – только почему же мой оппонент не упомянул кстати, что Белинский видел в ней «исключение» и лишь оттого находил в ней «положительные достоинства»? В других сказках Пушкина, значит, положительных достоинств нет. Отчего именно «строго относился» Белинский (выражение г. Бродского) к сказкам Пушкина, отчего он отверг Ершова (оттого, объясняет мой рецензент, что все это казалось ему подделкой под истинный народный лад, бывший для него «милее»), это другой вопрос, на котором я и не обязан был останавливаться. Понятно, что всякое явление имеет свою причину, – есть причина и у эстетических ошибок Белинского; но какова бы она ни была, ошибки не перестают быть ошибками. Причина объясняет следствие, но не уничтожает его. И объяснение не есть оправдание. К тому же и причина указана г Бродским далеко не точно: вот мы только что видели: «уродливое искажение и без того уродливой поэзии» (Сочинения Белинского под ред. Иванова-Разумника, III, 271). Вообще, отношение Белинского к народной русской словесности его взгляд на «немножко дубоватые материала народных наших песен» недаром вызывали впоследствии такое огорчение у Буслаева, который вспоминает о себе, что он «не презирал вместе с Белинским дела давно минувших дней, преданья старины глубокой… не глумился и не издевался вместе с Белинским над нашими богатырскими былинами и песнями».
* * *
В числе эстетических ошибок Белинского, я привел то, что он Даля провозгласил «после Гоголя до сих пор решительно первым талантом в русской литературе» и некоторые его персонажи считал «созданиями гениальными». Г. Бродский отвечает мне на это, что Даль в свое время действительно «занимал видное место, пожалуй, едва ли не первое», что он давал широкие картины быта, что и Пушкин ценил Даля и находил его «полезным и нужным».
Ясно, однако, что все это не колеблет моего замечания: если бы и Белинский гак смотрел на Даля, если бы он признавал его знатоком русской народности, талантливым автором «физиологических» очерков, писателем демократизма, то это встретило бы и с моей стороны полное сочувствие. Я восставал только против «гениальности», против «первого места» за Гоголем. Я иллюстрировал только на этом примере (как и на других) поразительное отсутствие у Белинского эстетической перспективы, обесценивающее у него даже и верные суждения. Когда, чуждый «пафосу расстояния», он ставит в один ряд Шекспира, Гёте и Купера, Шиллера и Загоскина, Гоголя и Павлова с Вельтманом, Гоголя и Даля, когда находит, что повесть Соллогуба «поглубже всех Бальзаков и Гюгов», когда он соглашается, что Гоголь не ниже Купера, то удручает это насильственное и невозможное соседство, и уже не радуешься как-то за Шекспира, за Гёте, за Гоголя, и уже не кажегся авторитетной его высокая оценка высоких: становится подозрителен Белинский даже и там, где он прав; вообще, его неправда компрометирует его правду.
* * *
По мнению г. Бродского, мои упреки, что Белинский «высоко ценил» Вельтмана, «малоосновательны». Но неужто, в самом деле, «малоосновательно» упрекать нашего критика в том, что, как я указал в своей статье, он роман Вельтмана «Искандер» называл «одним из драгоценнейших алмазов нашей литературы»? Впоследствии «богатейшим, роскошнейшим алмазом» он считал пушкинского «Каменного гостя», ювелир, не отличающий подлинных алмазов от поддельных!..
Если, как в возражение мне отмечает Н. Л. Бродский, этот отзыв о Вельтмане у Белинского – «самый ранний» (1834 г., в знаменитых «Литературных мечтаниях»), то отсюда не следует все-таки, что я в своем упреке не прав– к тому же Белинский и в конце своей деятельности. в 1847 году (в статье «Взгляд на русскую литературу 1846 г.»), даже перечисляя недостатки Вельтмана, признает в нем «бесспорно один из замечательнейших талантов нашего времени».
* * *
Г. Бродский думает, что если бы я внимательнее прочел отзыв Белинского о «Сцене из Фауста», то эта внимательность мое «странное» мнение, будто критик не понял, не оценил названной пьесы, сильно «сократила» бы (разве мое мнение – длинное?) или даже «совсем уничтожила».
Как мне доказать, что я читал вполне внимательно? Но и Н. Л. Бродский не докажет, что у Белинского нет тех резюмирующих слов о «Сцене», которые я привел в своем очерке: «(несмотря на то, пьеса эта) написана ловко и бойко и потому читается легко и с удовольствием». «Несмотря на то», т. е. несмотря на свои недостатки, сцена «написана ловко и бойко» и т. д.: значит, в последних словах, в заключении Белинского, содержится самое похвальное, самое смягчающее, что он может противопоставить изъянам произведения, – то предельно-снисходительное, что он может сказать о творении, которое, на мой скромный взгляд, глубокомысленно и веще, достойно Гёте и достойно Пушкина (Белинский же говорит еще, что хотя «Сцена» «написана удивительно легкими и бойкими стихами, но между ею и Гётевым „Фаустом“ нет ничего общего»). Если бы даже Белинский был прав, со свойственной ему излишней чуткостью к запросам «нашего времени» утверждая, что это «наше время», «знакомое с демоном другого поэта» (Лермонтова), «с улыбкой смотрит на пушкинского чертенка» и пушкинскому Мефистофелю предпочитает «демона движения, вечного обновления, вечного возрождения», того, «в сущности, преблагонамеренного демона», который, если и «губит иногда людей и делает несчастными целые эпохи, то не иначе, как желая добра человечеству и всегда выручая его», – если бы, говорю я, Белинский был и прав в этом наивном понимании демонизма, как доброты, благонамеренности и прогресса, то и в таком случае, вопреки Н. Л. Бродскому (который свое возражение мне обосновывает ссылкою на указанную концепцию демона у Белинского), это и не «сократило» бы, и не «уничтожило» бы моей мысли о том, что знаменитый комментатор Пушкина «Сцене из Фауста» никакого серьезного значения не придавал.
* * *
Н. Л. Бродский полагает, что если бы я «захотел быть беспристрастным» и не строил своего заключения о взгляде Белинского на Баратынского «по поводу отзыва Белинского только об одном стихотворении этого поэта», то я не сказал бы будто первый «ужасающе не понял мудрого Баратынского».
Во-первых, свое заключение об отношении критика к поэту я вывел не из одного отзыва Белинского об одном стихотворении Баратынского, а из всего, что первый писал о последнем (преимущественно же из статьи Белинского 1842 г.: «Стихотворения Евгения Баратынского»). Г. Бродский не заметил в моей фразе действительно маленького слова – и. Фраза эта читается так: «Он ужасающе не понял мудрого Баратынского и, если в 1838 г. называл его стихотворение „Сначала мысль воплощена в поэму сжатую поэта…“ – истинной творческой красотою, необыкновенной художественностью, то в 1842 г. про это же стихотворение отзывался»… (очень отрицательно). Союз и только исполнил здесь свою прямую обязанность – соединил одну мысль с другой. То, что следует у меня после и, говорит не о непонимании Белинским Баратынского, а – правда, в связи с этим – о присущей нашему критику изменчивости оценок; те же шесть слов, которые седьмому слову и у меня предшествуют («он ужасающе не понял мудрого Баратынского»), содержат в себе вывод, повторяю, как из всех рецензий Белинского на Баратынского, так и из той полемической литературы об этих рецензиях, с которой я познакомился у Андреевского, у Саводника, у Венгерова.