приветствует, махая шапкой, отряд польской кавалерии (кивера, пики, мундиры). Эта черно-белая картинка в черной деревянной раме понравилась Пилсудскому, когда он в 1919 году в Минске Литовском посетил моего отца, тогда маршалка [403] польской шляхты на Минской земле. Пилсудский долго смотрел на картинку, а мой отец, уже очарованный Пилсудским (раньше он говорил, что это бандит, потому что тот нападал на поезда), подарил ему ее.
Должно быть, картина Пилсудскому понравилась, ведь она отражала его мечту — Польша всех сословий и возрожденная армия.
* * *
Здесь я хочу перескочить через несколько лет, потому что история, которую я тогда услышал, тесно связана с корчмой в Белой Подляске. Мне рассказал ее в Кракове Яцек Пюже, коллега и друг по Академии художеств, самое позднее, в 1921 или 1922 году.
Один из крупных землевладельцев на Кресах [404], принятый Пилсудским, спросил его, как понимать, что Начальник государства желает говорить с так называемыми зубрами, одновременно ведя переговоры с «Вызволением», левой партией, предлагающей в своей программе радикальную реформу сельского хозяйства (на Кресах она означала бы по крайней мере частичную ликвидацию крупного польского землевладельчества [405]).
На этот вопрос Пилсудский ответил: «Вы знаете, Польша — это один большой колтун, и нужно сначала расчесать его гребнем как следует, чтобы каждый волос был отдельно, тогда, может быть, получится заплести косу».
Мне это было рассказано вскоре, хотя и не из первых уст, причем с акцентом Пилсудского, который я слышу, словно присутствовал при том разговоре, где хочется написать вместо «rozczesać» — «rozczesats», а вместо резкого «zapleść» — мягкое виленское, что-то вроде «zapliest».
Слова Пилсудского тех лет, конечно подлинные, вместе со многими фрагментами его выступлений, в которых я всегда находил словно что-то между строк, как будто сказанное мне на ухо, или бесчисленными передававшимися из уст в уста фразами из разговоров с Пилсудским всегда подтверждали мою тогдашнюю любовь к нему, подтверждали мои собственные мысли и убеждения, берущие свое начало в корчме в Белой.
Армия
В июне 1920 года я был снова принят в полк креховецких улан, попав туда в пиковые месяцы наступления армии Буденного. Кто же знал, что Польша снова не будет затоплена на пороге полученной независимости?
«Nous avons allumé la révolution dans toute l’Europe — c’est tout ce qu’il nous faut» [406], — сказал тогда в пылу революционного энтузиазма комиссар иностранных дел Чичерин своему кузену Александру Мейендорфу.
А Тухачевский писал в приказе от 4 июля 1920 года: «На Западе решаются судьбы мировой революции, через труп Польши лежит путь к мировому пожару. На Вильну, Минск, Варшаву — марш!» [407]
Эту смертельную угрозу все мы ощущали буквально физически, от Начальника государства до простого солдата.
Советские войска приближались к столице, однажды вечером кто-то из окружения Пилсудского спросил его:
— Командир, а что вы будете делать, если Варшава все-таки падет?!
На что Пилсудский говорит:
— Я-то, наверное, поеду в Италию.
— ?
— Там ведь вроде хорошие врачи… Сердце лечить. Ну а потом — потом опять вернусь в Варшаву… в конспирацию!
Мы были частью кавалерии, прикрывавшей отступление войск из-под Киева. Читая книгу Кшечуновича, фрагмен-ты, где он описывает те самые недели сражений, когда бои 8-го полка граничили или пересекались с нашими, я то и дело нахожу совпадения в воспоминаниях, подтверждающие подлинность свидетельства. Она пробудила во мне давно уснувшие воспоминания в их прежнем накале; они наплывают беспорядочно и безо всякой иерархии значимости.
Июнь, июль. Каждое утро приказы от командования бригады: «Окружить и уничтожить Буденного». Но Буденный без устали прет вперед, течет, как поток. Отразим атаку в одном месте — окружает с другой стороны.
Наша бригада идет на восток к Бродам, хотя мы окружены и отрезаны от Львова. Мой брат, Станислав, улан 1-го полка, ранен осколком шрапнели в околосердечную сумку, два врача уверяют меня, что с таким ранением он и ночи не переживет. По приказу командира везу его в тыл, вроде как там есть санитарный пункт. Он лежит на подушках на крестьянской телеге, песчаный тракт, сквозь пыль, поднятую копытами сотен лошадей, — красное заходящее солнце. Горячка. «Дай пить! Дай пить!» В колодцах воды нет, а если и есть, то только на дне, желтая, как чай. Отряды кавалерии все выпили. «Скажи мне, я умру?» Я тогда был патетичен, говорил что-то о выполненном долге. «Не болтай ерунды, старичок».
Ни одной санитарки, но молодой врач из Халлеровского полка берет его к себе в хату. Думаю: «Ночи не переживет, так пусть хоть на кровати умрет». На рассвете полк собирается покинуть деревню, и ее должны занять буденновцы. Ночь. Вопреки приговору врачей, брат не умирает. Полк на рассвете снова выдвигается на восток. Я опять гружу брата на телегу, он очень страдает. Мы едем сразу за нашим полком, и в тот момент, когда полк берет Броды, горстка молодых безумцев и железнодорожников прорывается из Львова по железной дороге на нескольких грузовых платформах, уже темно. Вторая ночь. Стась бредит в горячке. Ребята из Львова молниеносно грузят раненых на платформы и вывозят нас в Красне, к санитарному поезду Уяздовского госпиталя. Хирургический вагон. У Стася высокая температура, вокруг раны огромная опухоль, при надавливании она трещит — газовая флегмона. Главный хирург, Колодзейский, тут же вырезает ему широкий и глубокий кусок тела, вытаскивает лохмотья грязной рубашки, но не трогает осколок — это требует другой операции. «Если бы это была рука или нога — я бы ампутировал. Если ваш брат переживет эту ночь, то выживет», — говорит Колодзейский. Совсем рядом со Стасем лежит молодой солдатик, тоже раненый и тоже прооперированный, но он ранен в живот. Вдруг его лицо гаснет, застывает. Как восковое. Смерть.
Мой брат пережил эту ночь. Улан с 1917 по 1920 год, во время последней войны