наднациональный и абсолютный смысл, где человек — это не «горсть пыли на ветру», что он не обязан стать нигилистом, которому все позволено, ибо истина — всегда относительна и конъюнктурна. Какое значение в этой перспективе может иметь то, что мы пишем, — особенно здесь, в эмиграции — если «доступа к тому, что происходит в Польше, у нас нет, и ничего от нас не зависит».
Чтобы обосновать свой тезис о том, что польская мысль не в состоянии подняться выше национально-утилитарного уровня, Милош вспоминает Хшановского [427], Ашкенази (здесь можно было бы добавить немало имен).
Ашкенази «не говорил правды», — пишет Милош, выделяя это предложение другим шрифтом. Он цитирует слова самого Ашкенази, сказанные Ежи Стемповскому. Ашкенази в работах периода своего преподавания во Львове до Первой мировой войны делал акцент на традициях польского геройства, умалчивая или преуменьшая роль материалов, которые он как раз тогда находил, свидетельствовавших о мелочности, мошенничествах и предательствах, имевших место на тех же улицах и в тех же самых домах Варшавы.
Есть истины, что всем поведает мудрец…
Есть такие, что откроет лишь друзьям семьи… [428]
Но разве умолчания в истории Ашкенази, не только ученого, но и «одержимого Польшей» педагога и воспитателя молодежи, восставшей на борьбу за независимость Польши, нельзя понять и простить? Да и о чем это свидетельствует?! Неужели Ашкенази был тогда единственным польским историком? В то время молодежь параллельно читала истори-ков краковской школы. Они открыто указывали на наши исторические ошибки и грехи, приведшие к упадку страны. Та же самая молодежь за пару дней раскупила весь тираж жестокой для тех, кто не хотел знать голую правду о своем отечестве, «Легенды Молодой Польши».
В связи с этим Милош задумывается над «загадкой» общественного слоя, называемого польской интеллигенцией; в каких людях, в каких произведениях сохранился «образец интеллигенции в своем нетронутом виде»? Тут я начинаю подозревать Милоша в попытке облегчить себе сокрушительную расправу над польской интеллигенцией вместо поиска более сложной истины. Где, в какой стране существует единый жесткий образец интеллигенции? Милоша удивляет даже то, что по одним и тем же варшавским улицам могли ходить Лехонь и Стемповский. Не мне учить его тому, что ему известно лучше меня: что было и есть множество образцов и что каждый образец в каждой стране, в каждом поколении претерпевает изменения под влиянием новых фигур, новых течений, нового развития исторических событий. Так Милош легкой рукой вычеркивает Ежи Стемповского, помещая его в неопределенную категорию «космополита, рожденного на Украине, который при этом поддерживал отношения с читателем, основанные на легкой фальши, фальши „так сказать салонной“!» Стемповский, который, казалось, жил не в одном столетии, а вживался во многие века истории и культуры, который к каждому собеседнику — независимо от его принадлежности к тому или иному слою общества и уровня интеллекта — всегда относился не только вежливо, но и с сердечным, часто даже братским вниманием. Фальшиво-салонный? Мы знаем, какой оттенок имеет это слово и насколько оно сегодня утратило смысл. Писатель, в каждой стране, где ему довелось жить, способный чувствовать себя как дома благодаря тому, что корни его культуры впитывали соки отовсюду, именно этот представитель польской интеллигенции, — польской в смысле традиции целостной Речи Посполитой, — дружеский круг которого был не только широк, но и удивительно разнообразен, именно он оказался вычеркнут из мира польской традиции?
Достоевский
В своей предсмертной речи Достоевский утверждал, что во всем мире только русский способен быть всечеловеком (чем расписался в своей крайне националистической установке). Милош, когда пишет о поляках, приходит к прямо противоположному выводу, что поляк не может быть, как это называл Норвид, «вечным человеком», а если бы такой и нашелся, то польское общество его выплюнет. Но давайте будем последовательными — этому обществу пришлось бы тогда выплюнуть целый ряд писателей и мыслителей, даже если не углубляться далеко в прошлое, а начать с Норвида, Бжозовского и вплоть до Станислава Винценца и скольких других.
Действительно ли тип поляка и, как его называл Достоевский, всечеловека несовместимы? Или поляк, «одержимый Польшей», хочет сохранить «отвагу старых польских поколений» [429], обречен сегодня быть сведенным к национализму «наконец национально однородной» Польши? И только в этом национализме черпать силы? Какой же обрубок остался от образца польской интеллигенции с легкой руки Милоша.
Космополит родом из Украины
Стемповский и Польша. Об этом можно говорить не иначе как с большой осторожностью, потому что в Стемповском не было ни капли эксгибиционизма.
Я редко готов признаться В одной из важнейших истин…
Этим стихотворением Каспровича можно было бы так же выразить и отношение Стемповского к «дорогому слову Отчизна».
Я помню мою первую послевоенную встречу со Стемповским в Швейцарии на рубеже 1945–1946 годов и вто-рую, в отеле Ламбер в Париже. Я не смог бы повторить ничего, что он мне тогда говорил. Осталось лишь одно твердое и незабываемое воспоминание: как глубоко его ранило поражение Польши. Как раз в тот период он написал свой шедевр: «Дневник путешествия в Австрию и Германию».
Стемповский писал: «Словацкий слышал, как „ручьи стараются струиться тише [430]“, и через всю свою жизнь в эмиграции пронес память о берегах Иквы („дыхание ее вод едва слышно среди шелеста камышей“)». Только слепой не увидит в этих прекраснейших страницах признание в тоске по его, Стемповского, родине, по Речи Посполитой. Что такое весь этот текст, как не признание в любви к утраченной великой многонациональной родине?
Я живо помню еще одну из наших последних встреч в Швейцарии, в Берне, у его самых близких друзей, в доме, ставшем для него родным. Хозяйка, пианистка, в моем присутствии начала играть Большую Фантазию op. 49