Вообще странный предложен выбор между Сусловым и Бухариным – как между веревкой и удавкой. А нельзя ли предпочесть им обоим, как теоретикам искусства, кстати, не столь уж сильно разнящимся между собой, – ну, скажем, академика Веселовского?
Дело не в конкретном передергивании мысли А. Марченко или Урнова. За ним – принцип: «кто не с нами, тот против нас». Либо ты в восторге от статьи Ю. Карякина – либо ты за Жданова. Либо ты видишь в Бухарине рыцаря без страха и упрека, либо ты – сталинист. А если тебе Сталин отвратителен, но и Бухарин, утверждавший в своем предсмертном письме, что у него «вот уже седьмой год нет и тени разногласия с партией» (ну-ка посчитайте, какие политические процессы придутся на эти годы?), не кажется достаточно радужной альтернативой Сталину – тогда как?
Впрочем, огрубление мысли оппонента – это еще полбеды. Печальнее другое: то неблагородство, с которым подчеркивается нелояльность иных коллег. Вот этот, дескать, против общепринятого и одобренного мнения. Стало быть – против перестройки.
Порадуемся реабилитации Бухарина, Рыкова и других участников фальсифицированных процессов. Порадуемся возможности вывести их на сцену. Порадуемся возможности говорить о них правду. Но не будем же затыкать рты тем, кто напоминает об ответственности этих далеко не безвинных страдальцев за многое, что произошло в нашей стране.
Идейный диктат, предписывающий выпячивать одни факты истории и закрывать глаза на другие, психологическое наследие эпохи сталинизма, может привести лишь к девальвации идей, свежо и смело звучавших еще каких-нибудь два-три года назад. «Идея попала на улицу, – говорил Достоевский, – и приняла уличный вид». Большое испытание для идеи это положение на виду, ее расхожесть. «Шах, объявленный истине», по остроумному замечанию испанского мыслителя Ортеги-и-Гассета.
Самое время задуматься: как избежать опошления недавно еще оппозиционных идей? Но, видно, проще иное.
Раньше официозная пресса пугала нас врагами советской власти за кордоном, которые только и ждут, когда мы проговоримся о своих недостатках. Теперь иные горячие сторонники курса гласности упрямо формируют образ нового врага.
Мне не чужда позиция, выраженная в статье Н. Ивановой «Чем пахнет тормозная жидкость?» («Огонек», 1988, № 11). Но есть вещи настораживающие.
«Социальная мимикрия, – начинает статью Н. Иванова, – как всегда, рядится в самые передовые одежды. Она, на мой взгляд, гораздо более опасна, чем прямо стоящий на своем консерватизм. Обнаружить подлинное лицо „как-бы-перестройщиков“, на самом деле жаждущих притормозить, если не затормозить, – более сложно. И бороться с ними сложнее».
«Социальная мимикрия» – она действительно существует, хотя не берусь судить о том, насколько опасно для реформы «болото», всегда присоединяющееся к победителю. Присоединяются из выгоды. Но и из страха тоже. И сам факт, что кто-то прячет подлинное лицо, говорит о том, что наши восторги по поводу наступившей свободы несколько преждевременны.
Не привязан медведь – не пляшет. Если «как-бы-перестройщику» (вот ведь термин!) лицо свое обнаружить небезопасно, и он должен клясться именем перестройки хотя бы для того, чтобы пройти тест на лояльность, значит, свобода существует для высказывания лишь определенной группы людей. А подобного рода свобода, как показывает опыт нашей истории, может переходить в свою противоположность.
И в статьях, написанных, казалось бы, во имя свободы литературы от давящих на нее пут и ограничений, мелькают те нотки, которые напоминают об этой роковой диалектике. Обнаружить подлинное лицо, вскрыть подлинные намерения, разоблачить – на разные лады звучит в «прогрессистских» статьях. Все это не из лексикона свободы.
В статье В. Бондаренко есть одно занятное место. «Почему-то „любители прогресса“ любят только свое понимание свободы критики, – пишет автор. – В XIX веке подобное явление называлось „либеральным террором“, „апелляцией к городовому“, когда не давали печататься Н. Лескову, А. Писемскому, жестоко критиковали Достоевского».
«Не давали печататься» – фраза, порожденная, конечно, эпохой государственной монополии на информацию. Печататься Лескову никто не мог запретить, даже роман «Некуда» пять раз издавался при его жизни. А вот где – другое дело. В либеральные журналы путь был закрыт – это да.
«Либеральный террор», «либеральная жандармерия» – выражения, осуждавшие моральный остракизм, часто и в самом деле близорукий и жестокий, который применялся в левой прессе по отношению к заподозренным в реакционности писателям. «Либеральная жандармерия, – поясняет Александр Блок, – отличается от консервативной тем, что первая регулируется правом и государством, а вторая – произволом фанатиков и глупцов». Зато «апелляция к городовому» – так именовалась в демократической печати склонность некоторых охранительных изданий вместо аргументов намекнуть властям на политическую неблагонадежность оппонента (сегодня именно это и делает сам Бондаренко, рассказывая, к примеру, о встречах с неким партийным работником в Петрозаводске и ставя вопрос: «Почему иные наши идеологические работники, возвращаясь домой, вместе с одеждой снимают и убеждения?»).
Исторически нелепое смешение этих двух понятий сегодня кажется знаменательным. «Либеральная жандармерия» ныне не обходится собственными силами – моральным осуждением, остракизмом, обвинениями в связях с Третьим отделением и т. д. Она сама апеллирует к властям. И уже одно это заставляет задуматься: как далеко мы ушли от нравов прошлого века, когда печать в междоусобных войнах обходилась все же собственными силами, без помощи «городового».
«Враг перестройки», «противник перестройки», «антиперестройщики». Да с какими бы намерениями ни клеить ярлыки, неужто забыли, как клеились другие, – «враг народа», к примеру? И пока в печати будет существовать образ врага, которому надо половчее защемить хвост и закрестить, пока смысл полемичесаких статей будет сводиться к жалобе по начальству, никакого раскрепощения мысли у нас не произойдет.
Что стояло в годы застоя?
Вопрос о внутренней свободе и социальных свободах – по-видимому, тот вопрос, который будет возникать в критических дискуссиях и при оценке прошлого, и при попытке понять отношение того или иного писателя к текущему моменту.
Что такое перестройка для литератора?
Очевидно, возможность воспользоваться теми цензурными послаблениями, той либерализацией и демократизацией, которые позволяют опубликовать задержанное, высказать собственную, даже если она идет вразрез с общепринятой, точку зрения.
Казалось бы, именно возможность прямого и независимого высказывания должна особенно поощряться теми, кто называет себя сторонником перестройки – не для того ли и свобода? Но как часто идея свободы высказывания подменяется требованием высказываний в духе перестройки!
Обращусь все к той же полемике.
«Даже в самые сложные периоды нашей истории не перестраивались А. Платонов М. Булгаков, М. Пришвин и Н. Клюев, Б. Пастернак и Н. Эрдман», – пишет Бондаренко. Совершенно с этим согласна. И совершенно согласна с тем, что немало талантливых людей, вроде Катаева или Эренбурга, лишенных, однако, того твердого нравственного стержня, которым обладали Платонов или Булгаков, меняя свои взгляды в соответствии с изменившейся ситуацией, немало выгадали в смысле жизненного благоустройства, но нанесли немалый урон своему таланту и своему моральному кредиту у современников и потомков.
Сарнову эти рассуждения не нравятся, потому что он видит в них «подспудное желание, чтобы в искусстве нашем и литературе ничего не менялось».
Не берусь судить о подспудных желаниях. Но несомненно: наше время, принеся общественное признание именно тем писателям, которые остались самими собой вопреки давлению извне, признало подвигом творческого поведения внутреннюю независимость от обстоятельств, а не приспособление к ним.
Это должно бы заставить нас с некоторой осторожностью относиться к поспешным заверениям в верности идеям перестройки и, наоборот, предостеречь от поспешного клеймения тех писателей, которые не сделали лояльных заявлений.
Я считаю глубокой неудачей писателя роман В. Белова «Все впереди». Вызывает удивление и горечь нередко и публицистика Белова. Я не говорю уже о комичных филиппиках против рока, аэробики. Заставляет недоумевать другое: как писатель, с такой силой оплакавший трагедию разоренной деревни, может отпускать скептические замечания по поводу извлекаемых ныне из могил трупов. Не ему ли знать, что Сталин более всего и ответствен за это разорение (то, что история могла обойтись и без Сталина, шествуя по тому же пути, не снимает с вождя всех времен и народов никакой ответственности за геноцид. Да судя по другим публикациям, Белов прекрасно понимает это). На мой взгляд, возмутителен шабаш, устроенный поклонниками Белова вокруг достаточно невинной фразы Т. Толстой, которая только вне контекста может выглядеть как обвинение писателя в человеконенавистничестве. (К этому достаточно нелепому ору присоединился и Бондаренко.) Но ничуть не лучше упреки в «бесстыдстве», которые адресует Белову Сарнов, возмутившийся тем, что писателя «не взволновали» в минувшем литературном году «ни громкие ретроспективные публикации, ни публикации новинок», – дескать, вот еще один противник перестройки, которому вполне уютно и комфортно жилось в минувшие времена. Какой уж тут был уют, видно по публикации второй части «Канунов».