Эта замечательная тирада должна быть выделена по многим причинам. Это – и бесподобный образчик юмора Достоевского. Это – и идеологическая связь с «Бесами». Кроме того, несомненно, здесь Достоевский прибегает к излюбленному методу вложения своих собственных мыслей и переживаний, самых интимных, органически с ним связанных – в уста заведомо одиозных персонажей. Это очень важно для реконструкции общего миросозерцания – как Достоевского, так и других вершин русского литературного искусства, которые по всем пунктам не только расходятся со «светлыми личностями», но также по всем пунктам предпочитают «светлым личностям» – заведомых разбойников и развратников. Эти – все же сохранили свою человеческую природу, способную к просветлению и к спасению. «Светлые же личности» – просто тьма и небытие.
«Раскольников мрачно посмотрел на него.
– Вы даже, может быть, и совсем не медведь, – сказал он, – мне даже кажется, что вы очень хорошего общества, или, по крайней мере, умеете при случае быть и порядочным человеком.
– Да ведь я ничьим мнением особенно не интересуюсь, – сухо и как бы с оттенком высокомерия ответил Свидригайлов, – а потому отчего же не побывать и пошляком, когда это платье в нашем климате так удобно носить и… и особенно, если к этому и натуральную склонность имеешь, – прибавил он, опять засмеявшись».
Здесь опять блестящий протуберанец остроумия автора «Бесов» и, вместе с тем, тонкое амартологическое замечание, смысл которого тот, что грех, рано или поздно, всегда ведет к пошлости. А Свидригайлов именно по причине своего очень большого ума не мог не чувствовать своей огромной греховности, ставящей его на край смерти второй.
«– А вы были шулером?
– Как же, не без этого?»
Свидригайлов повинен в самых больших грехах, но только не в грехе лицемерия – типичном грехе «светлых личностей» (они же «щелкоперы» и «чертово семя»),
«…– Целая компания нас была, наиприличнейшая, лет восемь назад; проводили время; и все, знаете ли, люди с манерами, поэты были, капиталисты были. Да и вообще у нас, в русском обществе, самые лучшие манеры у тех, которые биты бывали – заметили вы это? Это я ведь в деревне теперь опустился. А все-таки посадили было меня в тюрьму за долги, греченка один нежинский. Тут и подвернулась Марфа Петровна, поторговалась и выкупила меня за 30 ООО серебряников (всего-то я 70 ООО был должен). Сочетались мы с ней законным браком, и увезла она меня тотчас к себе в деревню, как какое сокровище. Она ведь старше меня пятью годами. Очень любила. Семь лет из деревни не выезжал. И заметьте, всю-то жизнь документ против меня на чужое имя, в этих 30 ООО держала, так что, задумай я в чем-нибудь взбунтоваться, – тотчас же в капкан! И сделала бы! У женщин ведь это все вместе уживается».
Помимо продолжающегося фейерверка юмористических блесток, продолжаются также серьезные, хотя и в шутовской форме, глубокие наблюдения, несомненно от лица самого Достоевского. Постепенно реплики Свидригайлова приобретают мучительный и серьезный характер; на авансцену опять выходит центральная тема Достоевского – свобода. На этот раз эта тема соединяется с темой трагедии и скуки, от которой, если не желаешь сойти с ума, надо бежать куда угодно и во что угодно. Свидригайлов по природе все-таки совсем не пошляк. И признаком этого служит то, что он не выносит скуки.
«– А если бы не документ, дали бы тягу?
– Не знаю, как вам сказать. Меня этот документ почти не стеснял. Никуда мне не хотелось, а заграницу Марфа Петровна и сама меня раза два приглашала, видя, что я скучал! Да что! Заграницу я прежде ездил, и всегда мне тошно бывало. Не то что б, а вот заря занимается, залив Неаполитанский, море, смотришь, и как-то грустно. Всего противнее, что ведь действительно о чем-то грустишь! Нет, на родине лучше: тут по крайней мере во всем других винишь, а себя оправдываешь. Я бы, может, теперь в экспедицию на Северный полюс поехал, потому и пить мне противно, а кроме вина, ничего больше не остается. Пробовал. А что, говорят, Берг в воскресенье в Юсуповском саду на огромном шаре полетит, попутчиков за известную плату приглашает, правда?
– Что ж, вы полетели бы?
– Я? Нет… Так… – пробормотал Свидригайлов, действительно как бы задумавшись».
Диалог приводит не только к тому что можно было бы назвать амартологией скуки, то есть связью греха и скуки, но еще и вскрывает одну из причин самоубийства Свидригайлова, – не лишенную благородства и даже духовного полета.
Выходит даже так. Перед Свидригайловым дилемма: либо монастырь, или вообще аскетический подвиг, либо пуля в лоб. Монастырь и подвиг наглухо перед ним закрылись, – он недостаточно силен для этого. Крест он отвергает, не приемлет его, не хочет его. Остается рок, который здесь вполне определенно означает самоубийство. Перед нами блестящий образчик диалектики Достоевского, устанавливающей безысходность тупика там, где нет Бога.
Раскольников угадывает затаенную и бесплодную скорбь Свидригайлова по замученной им жене.
«– Вы по Марфе Петровне, кажется, очень скучаете?
– Я? Может быть. Право, может быть. А кстати, верите ли вы в привидения?»
То роковое, во что вошел Свидригайлов, превращает и любовь его к жене, и любовь жены к нему в метапсихический ад призраков и видений – характерных спутников отягченной сверх меры совести.
«– В какие привидения?
– В обыкновенные привидения, в какие!
– А вы верите?
– Да, пожалуй, и нет… то есть не то что нет…
– Являются, что ли?
Свидригайлов как-то странно посмотрел на него:
– Марфа Петровна посещать изволит, – проговорил он, скривя рот в какую-то странную улыбку.
– Как это посещать изволит?
– Да уж три раза приходила. Впервой я ее увидал в самый день ее похорон, час спустя после кладбища. Это было накануне моего отъезда сюда. Второй раз третьего дня, в дороге, на рассвете, на станции Малой Вишере; а в третий раз, два часа тому назад на квартире, где я стою, в комнате; я был один.
– Наяву?
– Совершенно. Все три раза наяву. Придет, поговорит с минуту и уйдет в дверь; всегда в дверь. Даже как будто слышно.
– Отчего же я так и думал, что с вами непременно что-нибудь в этом роде случается! – проговорил вдруг Раскольников и в ту же минуту удивился, что это сказал. Он был в сильном волнении».
Свидригайлов, как мы уже говорили, личность чрезвычайно одаренная, обладал несомненно медиумическим метапсихическим даром. Но у него способность проникать в миры иные, видеть их и слышать вести оттуда сопровождалась крайним греховным огрубением. Как верно замечает отец Павел Флоренский, в таких случаях одаренность превращается в муку, в наказание, а посланники из иного мира, хотя бы это и были ангелы-хранители (жена Свидригайлова и была для него ангелом-хранителем) превращаются в адские видения, в «гарпий», или, во всяком случай, в такие привидения, которые не успокаивают совести, а еще более растравляют ее болезненные раны, доводя терзания до полной невыносимости и, опять-таки, до самоубийства.
«– Во-от? Вы это подумали? – с удивлением спросил Свидригайлов, – да неужели? Ну, не сказал ли я, что между нами есть какая-то точка общая, а? <…>
– Все это вздор! – с досадой воскликнул Раскольников. – Что ж она вам говорит, когда приходит?
– Она-то? Вообразите себе, о самых ничтожных пустяках, и подивитесь человеку: меня ведь это-то и сердит. В первый раз вошла (я, знаете, устал: похоронная служба, со святыми упокой, потом опять лития, закуска, – наконец-то в кабинете один остался, закурил сигару, задумался) – вошла в дверь: "А вы, говорит, Аркадий Иванович, сегодня за хлопотами забыли в столовой и часы завести". А часы эти я, действительно, все семь лет каждую неделю сам заводил, а забуду – так всегда, бывало, напомнит. На другой день я уже еду сюда. Вошел, на рассвете, на станцию – за ночь вздремнул, изломан, глаза заспаны, взял кофею; смотрю – Марфа Петровна вдруг садится подле меня, в руках колода карт: "Не загадать ли вам, Аркадий Иванович, на дорогу-то", а она мастерица гадать была. Ну, и не прощу же себе, что не загадал! Убежал, испугавшись, а тут, правда, и колокольчик. Сижу сегодня после дряннейшего обеда из кухмистерской, с тяжелым желудком – сижу, курю – вдруг опять Марфа Петровна, входит вся разодетая в новом шелковом зеленом платье с длиннейшим хвостом: "Здравствуйте, Аркадий Иванович! Как на ваш вкус мое платье? Аниська так не сошьет". (Аниська – это мастерица у нас в деревне, из прежних крепостных, в учении в Москве была – хорошенькая девчонка.) Стоит, вертится передо мной. Я осмотрел платье, потом внимательно ей в лицо посмотрел: "Охота вам, говорю, Марфа Петровна, из таких пустяков ко мне ходить, беспокоиться". – "Ах, Бог мой, батюшки, уж и потревожить тебя нельзя!" Я ей говорю, чтобы подразнить ее: "Я, Марфа Петровна, жениться хочу". – "От вас это станется, Аркадий Иванович; не много чести вам, что вы, не успев жену схоронить, тотчас и жениться поехали. И хоть бы выбрали-то хорошо, а то ведь, я знаю, ни ей, ни себе, только добрых людей насмешите". Экой ведь вздор, а?»