В этом дифирамбе выражено объяснение ранней гибели его таланта… Он известен был под названием «Ренегата», и по множеству мест цинически-бесстыдных и безумно-вдохновенных не мог быть напечатан вполне. Азия – колыбель младенческого человечества и как элемент не могла не войти и в жизнь возмужавшего и одухотворившегося европейца, но как элемент – не больше: исключительное же ее обожание – смерть души и тела, позор и гибель при жизни и за могилою… Полежаев жил в Азии, а Европа только на мгновение шевелила его душою: удивительно ли, что он —
Не расцвел и отцвел
В утре пасмурных дней;
Что любил, в том нашел
Гибель жизни своей?{17}
Отличительный характер поэзии Полежаева – необыкновенная сила чувства. Явившись в другое время, при более благоприятных обстоятельствах, при науке и нравственном развитии, талант Полежаева принес бы богатые плоды, оставил бы после себя замечательные произведения и занял бы видное место в истории русской литературы. Мысль для поэзии то же, что масло для лампады: с ним она горит пламенем ровным и чистым, без него вспыхивает по временам, издает искры, дымится чадом и постепенно гаснет. Мысль всегда движется, идет вперед, развивается. И потому творения замечательных поэтов (не говоря уже о великих) постепенно становятся глубже содержанием, совершеннее формою. Полежаев остановился на одном чувстве, которое всегда безотчетно и всегда заперто в самом себе, всегда вертится около самого себя, не двигаясь вперед, всегда монотонно, всегда выражается в однообразных формах.
В пьесе «Ночь на Кубани» вопль отчаяния смягчен какою-то грустью и совпадает с единственно возможною надеждою несчастливца – надеждою на прощение от подобного себе несчастливца, собственным опытом познавшего, что такое несчастие:
. . . . . . .
Ах, кто мечте высокой верил,
Кто почитал коварный свет,
И на заре весенних лет
Его ничтожество измерил;
Кто погубил, подобно мне,
Свои надежды и желанья;
Пред кем разрушились вполне
Грядущей жизни упованья;
Кто сир и чужд перед людьми;
Кому дадут из сожаленья,
Иль ненавистного презренья,
Когда-нибудь клочок земли…
Один лишь тот меня оценит,
Моей тоски не обвинив,
Душевным чувством не изменит
И скажет: «так, ты несчастлив!»
Как брат к потерянному брату,
С улыбкой нежной подойдет,
Слезу страдальную прольет
И разделит мою утрату!..
. . . . . . .
Лишь он один постигнуть может,
Лишь он один поймет того,
Чье сердце червь могильный гложет!
Как пальма в зеркале ручья,
Как тень налетная в лазури,
В нем отразится после бури
Душа унылая моя!
Я буду – он; он будет – я!
В одном из нас сольются оба!
И пусть тогда вражда и злоба,
И меч, и заступ гробовой
Гремят над нашей головой!..
. . . . . . .
. . . . . . .
Естественно, что Полежаев, в светлую минуту душевного умиления, обрел столько еще тихого и глубокого вдохновения, чтобы так прекрасно выразить в стихах одно из величайших преданий евангелия:
И говорят ему: «она
Была в грехе уличена
На самом месте преступленья;
А по закону, мы ее
Должны казнить без сожаленья:
Скажи нам мнение свое».
И на лукавое воззванье,
Храня глубокое молчанье,
Он нечто – грустен и уныл —
Перстом божественным чертил.
И наконец сказал народу:
«Даю вам полную свободу
Исполнить праотцев закон:
Но где тот праведный, где он,
Который первый на блудницу
Поднимет тяжкую десницу?..»
И вновь писал он на земле…
Тогда с печатью поношенья
На обесславленном челе
Сокрылись дети ухищренья —
И пред лицом его одна
Стояла грешная жена…
И он, с улыбкой благотворной,
Сказал: «Покинь твою боязнь.
Где твой сенедрион упорный?
Кто осудил тебя на казнь?»
Она в ответ: «Никто, учитель!» —
«И так и я твоей души
Не осужу, – сказал спаситель, —
Иди в свой дом – и не греши».{18}
Может быть, после этого нам будет легче и поучительнее внимать страшным признаниям поэта… Тяжесть падения его была бы не вполне обнята нами без двух пьес его – «Живой мертвец» и «Цепи». Вот первая:
Кто видел образ мертвеца,
Который демонскою силой,
Враждуя с темною могилой,
Живет и страждет без конца?
В час полуночи молчаливой,
При свете сумрачном луны,
Из подземельной стороны
Исходит призрак боязливый.
Бледно, как саван роковой,
Чело отверженца природы,
И неестественной свободы
Ужасен вид полуживой.
Унылый, грустный он блуждает
Вокруг жилища своего,
И – очарован – за него
Переноситься не дерзает.
Следы минувших, лучших дней
Он видит в мысли быстротечной,
Но мукой тяжкою и вечной
Наказан в ярости своей.
Проклятый небом раздраженным,
Он не приемлется землей,
И овладел мучитель злой
Злодея прахом оскверненным.
Вот мой удел – игра страстей,
Живой стою при дверях гроба,
И скоро, скоро месть и злоба
Навек уснут в груди моей!
Кумиры счастья и свободы
Не существуют для меня,
И – член ненужный бытия —
Не оскверню собой природы!
Мне мир – пустыня, гроб – чертог!
Сойду в него без сожаленья.
Но сила чувства, особенно в падшем человеке, не всегда соединяется с силою воли, – и вопреки себе, он должен хранить жизнь, как собственную кару…
Зачем игрой воображенья
Картины счастья рисовать,
Зачем душевные мученья
Тоской опасной растравлять?
Убитый роком своенравным,
Я вяну жертвою страстей…
. . . . . . .
. . . . . . .
Я зрел: надежды луч прощальный
Темнел и гаснул в небесах,
И факел смерти погребальный
С тех пор горит в моих очах!
Любовь к прекрасному, природа,
Младые девы и друзья,
И ты, священная свобода,
Все, все погибло для меня!
Без чувства жизни, без желаний,
Как отвратительная тень,
Влачу я цепь моих страданий
И умираю ночь и день!
Порою огнь души унылой
Воспламеняется во мне,
С снедающей меня могилой
Борюсь, как будто бы во сне!
Уже рукой ожесточенной,
Берусь за пагубную сталь.
Уже рассудок мой смущенный
Забыл и горе и печаль!..
Готов!.. но цепь порабощенья
Гремит на скованных ногах…
Как раб испуганный, бездушный,
Кляну свой жребий я тогда,
И… вновь взираю равнодушно
На жизнь позора и стыда.{19}
«Вечерняя заря», одна из лучших пьес Полежаева, есть та же погребальная песня всей жизни поэта; но в ней отчаяние растворено тихою грустью, которая особенно поразительна при сжатости и могучей энергии выражения – обыкновенных качествах его поэзии:
Я встречаю зарю,
И печально смотрю,
Как кропинки дождя,
По эфиру летя,
Благотворно живят
Попираемый прах,
И кипят и блестят
В серебристых звездах
На увядших листах
Пожелтевших лугов.
Сила горней росы,
Как божественный зов,
Их младые красы
И крепит, и растит.
Что ж, кропинки дождя,
Ваш бальзам не живит
Моего бытия?
Что, в вечерней тиши,
Как приятный обман,
Не исцелит он ран
Охладелой души?
Ах, не цвет полевой
Жжет полдневной порой
Разрушительный зной:
Сокрушает тоска
Молодого певца,
Как в земле мертвеца
Гробовая доска!..
Я увял – и увял
Навсегда, навсегда!
И блаженства не знал
Никогда, никогда!
И я жил – но я жил
На погибель свою,
Буйной жизнью убил
Я надежду мою!..
Не расцвел – и отцвел
В утре пасмурных дней;
Что любил, в том нашел
Гибель жизни моей!
Дух уныл; в сердце кровь
От тоски замерла;
Мир души погребла
К шумной воле любовь…{20}
Не воскреснет она!..
Я надежду имел
На испытных друзей;
Но их рой отлетел
При невзгоде моей.
Всем постылый, чужой,
Никого не любя,
В мире странствую я,
Как вампир гробовой!..
Мне противно смотреть
На блаженство других,
И в мучениях злых,
Не сгораючи тлеть…
Не кропите ж меня
Вы, росинки дождя:
Я не цвет полевой,
Не губительный зной
Пролетел надо мной!
Я увял – и увял
Навсегда, навсегда!
И блаженства не знал
Никогда, никогда!{21}
Но Полежаев знал не одну муку падения: он знал также и торжество восстания, хотя и мгновенного; с энергической и мощной лиры его слетали не одни диссонансы проклятия и воплей, но и гармония благословений…
Я погибал;
Мой злобный гений
Торжествовал!
Злодей созрелый,
В виду смертей,
В когтях чертей,
Всегда злодей.
Порабощенье,
Как зло за зло,
Всегда влекло
Ожесточенье;
Окаменей,
Как хладный камень;
Ожесточен,
Как серный пламень, —
Я погибал
Без сожалений,
Без утешений!
Мой злобный гений
Торжествовал!
Печать проклятий —
Удел моих
Подземных братий,
Тиранов злых
Себя самих,
Уже клеймилась
В моем челе,
Душа ко мгле
Уже стремилась…
Я был готов
Без тайной власти
Сорвать покров
С моих несчастий.
Последний день
Сверкал мне в очи,
Последней ночи
Я видел тень, —
И в думе лютой
Все решено:
Еще минута
И… свершено!..
Но вдруг нежданный
Надежды луч,
Как свет багряный
Блеснул из туч:
Какой-то скрытый,
Но мной забытый
Издавна бог
Из тьмы открытой
Меня извлек!..
Рукою сильной
Остов могильный
Вдруг оживил, —
И Каин новый
В душе суровой
Творца почтил.
Он снова дни
Тоски печальной
Озолотил
И озарил
Зарей прощальной!
Гори ж, сияй,
Заря святая!
И догорай
Не померкая!{22}
В другое время сорвались с его лиры звуки торжества и восстания, но уже слишком позднего, и уже не столь сильные и громкие: посмотрите, какая нескладица в большей половине этой пьесы («Раскаяние»), как хорошие стихи мешаются в ней с плохими до бессмыслицы: