Научно-фантастическое искусство отвечает, конечно, и типологиической ориентации индивидуального вкуса, подобной той, что побуждает одних предпочитать, допустим, бытовой роман, других — лирическую поэзию, третьих — политический детектив и т.д. Вместе с тем индивидуальный вкус к научной фантастике у самого разного читателя ориентирован общей для всех объективной красотой творческой мысли, преобразующей окружающую среду, человека и общество. Эта красота особенна ещё и тем, что окрашена в тона будущего, которого искусство обычно вообще редко касается.
Эстетика фантастических идей лучше всего, может быть, объясняет парадоксальное долголетие произведений этого жанра. Сегодня романы Ж.Верна по-прежнему среди самых читаемых книг во всём мире не потому, что образы пережили высказанные писателем идеи, как иногда считают. Старые фантастические идеи, осуществлённые или опровергнутые, продолжают, тем не менее, восхищать новые поколения, потому что эти идеи оформляются в художественные образы, их целесообразная красота и гармония создаёт их дальнодействие, сравнимое с вечностью художественных шедевров.
Эстетическое совершенство «здания» творческой мысли, заложенного в корабле капитана Немо, в беляевском человеке-амфибии, возвышает подобные идеи-образы до идеала. Воспетое Беляевым стремление человека к безграничной физической свободе — в любой среде, в силу собственной (хотя и перестроенной) биологической природы, а не в результате использования технических средств вроде акваланга — по сей день трудно достижимый идеал. То же самое жюль-верновская субмарина: техника второй половины нашего столетия далеко не исчерпала «устаревшую» индустриальную сказку, в том числе по экологической чистоте придуманного писателем электрического подводного чуда.
То же самое в сказке и мифе. Эпос о Гильгамеше прошёл через тысячелетия мощной фантазией, перенесшей человека в космическое пространство в те далёкие времена, когда человечество располагало самыми первоначальными догадками о Мироздании. В древнейшем памятнике поэзии встречается поразительно новаторское для своего времени размежевание человеческих чувств со звериными: ведь мифомышление духовно отождествляло всё живое и неживое.
Выдающиеся фантастические идеи напоминают о максимализме волшебных чудес народной поэзии вроде ковра-самолёта, приводимого в действие единственно силой желания, чудес, не обособляющих человека, подобно дарам технологической цивилизации, а наоборот, воплотивших мечту об идеальном слиянии с природой. Научно-фантастическая метафора, хотя и выполняет сходную роль художественной условности, продуктивна также и в качестве ориентира, задания, целеполагания.
Как эстетический эликсир бессмертия творческой мысли — научная фантастика особенно важна теперь, когда «в эпоху научно-технической революции высокая рождаемость научной и технической информации сопровождается её ускоренным старением»[402]. Волшебной силой искусства научная фантастика переносит «через горы времени» семена смелых идей для будущих поколений, являясь при этом не только художественной формой воплощения этих идей, но и самостоятельной разновидностью творческого сознания.
Красиво разработанная фантастическая идея всегда продуктивна также художественно. Подобно зародышевой клетке, фантастическая метафора программирует организм художественного произведения, задаёт структуру романа, рассказа, мотивирует фабулу, коллизии персонажей и т.д., — и в то же время является его художественным результатом. Подобным образом художественная идея «Тихого Дона» не была «пересажена» Шолоховым в роман из научных трудов о революции и гражданской войне, а сама, как известно, явилась вкладом в исторические исследования. «Мысль народная», организующая «Войну и мир», тоже результат самобытного исследования Отечественной войны, которым является роман Толстого. Статус научной фантастики в этом смысле такой же, несмотря на различие творческого метода.
Художественная идея в научной фантастике точно так же неоднотипна, диапазон фантастических идей простирается от «простой» популяризации еретических проектов до постановки совершенно новых задач, научно, исторически, психологически небывалых целей, к которым человечество подойдёт завтра, послезавтра, через столетие. В другом измерении веер фантастических идей раскрывается от чисто технологических предвосхищений до многоплановых социальных проекций. Иногда те и другие сливаются в общую тему произведения. Так, идея Великого Кольца разумных миров в романе И. Ефремова «Туманность Андромеды» — не просто проект межзвёздной связи с внеземными цивилизациями, это также космический вариант принципов коммунизма, художественно реалиизованных автором в модели будущего человечества.
Советскую фантастику от Алексея Толстого и Александра Беляева до Ивана Ефремова и братьев Стругацких отличала разработка оригинальных моделей справедливого мира и всеобъемлющих проекций человека. В её поле зрения часто попадают биологический потенциал творческой личности, которым мало занимается «реалистика». И, может быть, как раз такие вот, «негуманитарные» идеи, мало продуктивные в нефантастической литературе, лучше всего демонстрируют своеобразие научной фантастики как художественного человековедения.
К тому времени, когда А.Беляев опубликовал в 1933 году роман «Прыжок в ничто», мысль о космической ракете уже была не нова, но её разве что терпели в фантастической литературе. Художественно демонстрируя оригинальные замыслы К.Циолковского и дополняя своими собственными (к примеру, об атомной ракете для освоения Большого космоса), писатель переводил мечту, высказанную ещё в мифах, на язык современного технологического воображения.
Другой роман Беляева «Голова профессора Доуэля» лишь на несколько лет опередил эксперименты С.Брюхоненко, И.Петрова и других по пересадке органов и оживлению организма после клинической смерти. Нефантастичность книги — не столько в конкретном опережении медицины, сколько в общенаучной и философской, гуманитарной идее, которую начинают осознавать только теперь, когда в шестидесятые годы учёные вспомнили о романе Беляева в связи с тем, что успешные пересадки сердца приблизили проблему получения изолированной головы и пересадки мозга.
Первоначально это был роман (точнее, большой рассказ) о мученике Доуэле, чей гениальный мозг на лабораторном столе эксплуатирует и убивает учёный негодяй. Во второй редакции писатель, по его словам (в статье «О моих работах»), решился на создание «двуединых людей» — на трансплантацию мозга донору. Сформировалась мысль Беляева о полноценном сохранении творческой личности «после жизни». Она-то и получила разностороннюю разработку в советских (и зарубежных) произведениях шестидесятых-восьмидесятых годов о взаимодействии человека с искусственным интеллектом.
Не так уж важно, каким образом будет решаться эта задача, «беляевским» медицинским или же путём электронного моделирования сознания, на основе новых успехов науки и техники, как у С.Лема, А. и Б.Стругацких, Г.Гора, З.Юрьева, А.Шалимова и многих других. Для историка литературы существеннее, что беляевская тема по сей день свежа и актуальна в своей гуманитарной сущности. История профессора Доуэля получает теперь новую интерпретацию не только в «чистой» научной фантастике, но и в произведениях, которые мы называли (в главе «Что такое фантастика?») фантастико-реалистическими.
«Пожилой учёный, стоящий на грани эпохального открытия, оказывается при смерти, — излагала „Литературная газета” сюжет нового романа Г.Панджикидзе „Спираль”. — Другой талантливый учёный — нейрохирург — решается на эксперимент и, чтобы спасти от гибели уникальный мозг, пересаживает его молодому человеку, попавшему в автокатастрофу. При таком аннотационном пересказе роман может показаться чуть ли не фантастикой, чем-то вроде „Головы профессора Доуэля”. Но… не блистательной с точки зрения хирургии, операции посвящает Гурам Панджикидзе свой художественный анализ, а её человеческим, этическим итогам… герой „Спирали” своего рода кентавр: благодаря операции ставший обладателем близкого к гениальности мозга и огромного запаса знаний, он в то же время остался вместилищем всяческих пороков и недостатков. Может ли наука пользоваться открытием, полученным из таких рук?»[403] и т.д.
Перегородка, поставленная между двумя романами, хотя, конечно, и разными, тем не менее, натянута. Эстетическая проблематика «Спирали» развёрнута ведь по беляевской научно-фантастической модели и входит составной частью в эту модель. Не будь историко-литературной ассоциации с романом Беляева (дотошный читатель припомнит, вероятно, и «Собачье сердце» М.Булгакова), Панджикидзе пришлось бы заново разрабатывать и всю «хирургию». Но и «Голова профессора Доуэля» не сводится ни к фантастической медицине (условной, конечно, и в двадцатые-тридцатые годы), ни к приключенческим возможностям фантастической посылки. Роман Беляева вряд ли бы стал полноценным художественным произведением без драматического конфликта благородного Доуэля с преступным Керном, по-своему варьируемого в «Спирали». Писатель опередил своё время и фантастической идеей, и психологическими коллизиями, которые из неё вытекают и поэтому тоже небезразличны научной фантастике.