Но в современных русских повестях еще не видно человека. Я вижу мелькание жизни, тащится поезд, воет метель, умирают, любят, ссорятся, бредут по равнинам, воюют. Вот там — рука, вон — глаз, вон — мелькнул обрывок одежды. Но целого человека не видно.
Художник в этих повестях еще в процессе наблюдения, но не созидания. Синтетического акта еще не произошло.
Что виною этому? Я думаю — ложный метод, — давнишняя, еще со времен Чехова и декадентов, боязнь грандиозного, эстетическое ощущение искусства.
* * *
Я не принимаю эстетизма ни тогда, когда он выявляется в лордах Брюммелях и бесполых девушках с хризантемой в руке, ни тогда, когда он через огонь революции трансформировался в конструктивизм и в доведенные до гениального опустошения сверхизысканные постановки Мейерхольда.
Неделя борьбы с эстетизмом! Эстетизм — это красивость, а не красота, любование, а не любовь, сердитость, а не гнев, — в эстетизме холодная кровь. Он — статичен. Он — созерцает, а не сопереживает. Он говорит: вот — я, вот — мир, который я созерцаю. Но он никогда не скажет: я — весь в этом мире, я — это мир.
Эстетическое искусство — развлечение. В нем всегда встает роковой вопрос: есть ли в искусстве смысл. Эстетизм не дает ответа.
Я противопоставляю эстетизму литературу монументального реализма. Ее задача — человекотворчество. Ее метод — создание типа. Ее пафос — всечеловеческое счастье, — совершенствование. Ее вера — величие человека. Ее путь — прямо к высшей цели: в страсти, в грандиозном напряжении создавать тип большого человека. Мопассан умер, Виктор Гюго — жив. Чехов выцвел, как акварель, — Гоголь бьет неиссякаемым, горячим ключом жизни.
* * *
Из тумана веков встают бессмертные типы: это воин-купец, вечный бродяга Одиссей; это герой, заслоняющий щитом дорогу в родную землю; это вождь легионов, покоритель мира; это народный трибун; это патриций, выпивающий чашу яда на ложе пира; это фанатик новой веры, стоящий на столбе в пустыне; это свирепый мечтатель — крестоносец; это рыцарь без страха и упрека; это честный бюргер, читатель Библии; это конквистадор, открывающий в поисках Эльдорадо неведомые земли; это босой с волчьим взором якобинец, сокрушитель тронов; это беспечный рубака, волокита гусар; это романтик с грозой и бурей под плащом; это делец, строитель девятнадцатого века; это теоретик справедливости, завсегдатай тюрем, взрыватель буржуазного мира; это хрупкий, многосложный, безвольный интеллигент… и т. д. и т. д. … это, наконец, мобилизованный в 1914 году, человек без лица с медным номером на руке…
Вот последняя грань. Отсюда пути литературы в России и в Европе расходятся.
* * *
Тип современного молодого европейца. Пальто, перетянутое в талии, с подкладными плечами, узконосые туфли — утюгом, шляпа, надвинутая на глаза и уши, чтобы в глаза зря не засматривали. Круглые роговые очки. С конца войны играет на понижение. Когда выиграет — бегает мимо магазинов и покупает вещи, которые блестят. В карманах — 38 бесполезных предметов: чистилки, зажигалки, держалки для шляп, сигарные отрезалки и т. д. Осведомлен обо всем и ничему не удивляется, кроме скачков биржи. Интересуется только бумагами и твердой валютой. Революции не боится, потому что всегда можно удрать. Уверен, что все женщины — проститутки. Очень любит делать маникюр. Парикмахер постоянно смешивает его с кем-то другим. На родителей плюнул с четырнадцатилетнего возраста. Его цель — купить автомобиль. В благоустроенные дома его не пускают, чем он нимало не огорчен. В случае мобилизации от него в комнате найдут только черепаховые очки и под кроватью — грязное белье. Его любимая фраза: «Довольно лжи. Довольно идеализма. Шиллер мог быть выдуман при керосиновых лампах, при средней скорости передвижения десять километров в час».
Но все же и ему доступен идеализм, род фантазии. В час, когда все носители роговых очков сидят в кафе и делают из воздуха деньги, — молодой человек разглаживает на мраморном столике узкую, зеленоватую бумажку доллара и глядит в нее прищурясь. Глядит, — и вот на месте доллара открывается ослепительное видение: царь мира, Джиппи Морган. В котелке, надвинутом на глаза, Джиппи поднимается по ступеням нью-йоркской биржи. Двадцать тысяч глаз впиваются в его длинное, мертвенное лицо. Если сигара у него в левом углу рта, — девизы летят вниз. В шикарных особняках пишут предсмертные записки и стреляются. На заводах рассчитывают рабочих. Обыватель, скопивший доллар про черный день, — с растрепанной головой бежит его менять.
Назавтра Джиппи Морган, в надвинутом на глаза котелке, поднимается по ступеням нью-йоркской биржи. Сигара у него — в правом углу рта. Девизы летят вверх. В шикарных особняках (других) пишут предсмертные записки и стреляются. На рынках исчезают продукты. Рабочие голодными глазами глядят на витрины со съестными продуктами. Обыватель, разменявший давеча доллар, видит, как дензнаки гниют у него между пальцами.
Если отклониться от типа и представить себе молодого человека в роговых очках, щедрее обычного награжденного фантазией, то он мог бы увидеть в долларовой бумажке кое-что и иное. Например: — толпы людей, пораженных горячкой голода и отчаяния; пожарища; летящие стекла великолепных зданий; дымы выстрелов; грузовики, ощетиненные штыками; красные знамена; черные знамена… Черный, черный цвет покрывает Европу.
Молодой человек идет в магазин и покупает себе резиновую палку. «Нужно решительно покончить с революцией». Он записывается в фашистскую организацию, хотя уверен, что при мобилизации в его комнате будут найдены лишь черепаховые очки и грязная рубашка.
* * *
Трудно, конечно, западным романистам работать с таким упрощенным материалом, как молодой человек в роговых очках. Перед отъездом из Берлина я видел нашумевшую пьеску (200 представлений). В ней обольстительная героиня так-таки и говорила:
Ich liebe dich gern,
Wenn du Dewisen hast…
(Я полюблю тебя очень охотно,
Потому что у тебя есть валюта.)
Весь Берлин с восторгом распевал эту песенку.
* * *
Герой! Нам нужен герой нашего времени. Героический роман.
Мы не должны бояться широких жестов и больших слов. Жизнь размахивается наотмашь и говорит пронзительные, жестокие слова.
Мы не должны бояться громоздких описаний, ни длиннот, ни утомительных характеристик: монументальный реализм! Взгромоздим Оссу на Пелион.
Русское искусство должно быть ясно и прозрачно, как стихи Пушкина. Оно должно пахнуть плотью и быть более вещественным, чем обыденная жизнь. Оно должно быть честно, деловито и велико духом.
Его архитектоника должна быть грандиозна, строга и проста, как купол неба над бескрайней степью.
Ведь мы, кочевники великих времен, — как некогда квакеры, — заселяем новую Америку. Литература — это один из краеугольных камней нашего нового дома.
Ближайшая задача в развитии литературного языка состоит в приближении его к пониманию широких масс. Язык литературный и язык разговорный должны быть из одного материала. Литературный язык сгущен и организован, но весь строй его должен быть строем народной речи.
Каким образом создавался литературный русский язык? В мыслях, высказанных товарищем Лениным, верно отмечена классовая окраска литературного языка. Его истоки лежат глубоко за древними стенами первого московского Кремля.
После столетий безмолвия под татарским игом литературный язык развивается в Москве вместе с развитием единодержавия царя, окруженного чиновничье-княженецким слоем. В этом слое и создается особый, отличный от «подлого» (народного), литературный изысканный язык.
Иван Грозный, стоявший над средой, пишет свои письма на живом языке. Но Курбский, принадлежавший к княжеской оппозиции, человек по тому времени высоко образованный и изысканный, отвечает царю «высоким стилем». Строй его речи церковно-книжный, уснащенный греческими, латинскими, польскими словами.
После Смутного времени, когда откристаллизовался чиновничье-дворянский класс и усилилась трещина между народной и придворной Москвой, — литературный язык приобретает еще большую условность. Даже начертания букв становятся изысканно-витиеватыми, как бы возможными только для чтения высокородного сословия.
В то же время народ творит свою изустную литературу. Это — песни, разработки древних сказок, обрядовые песни, заговоры, животный эпос, анекдоты сатирического и иногда скабрезного содержания. Народ идет путем истинного искусства: экономия материала; обращение со словом, как с вещью, а не как с понятием о вещи, — то есть образность, точность, динамика синтаксиса и т. д.
Переворот Петра I сломал лишь внешние формы письменной литературы, но дух ее остался, — она продолжала развиваться вне широких масс в сторону от них, в пустоту. За весь XVIII век литературный язык переваривает хаос иностранных слов, внесенных в начале века, и вырождается в служебно-придворное славословие. Даже огромный талант Державина не мог преодолеть этой инерции.