Когда схлынул поток скороспелых революционных рассказов, наметилось два основных пути: урбанический (городской), стремящийся к художественному оформлению рабочего класса, и деревенский, бытоописательный.
Опыт прошлого слишком велик, чтобы вновь повторять истины: жест рождает слово, слово — форму (стиль), форма предопределяет содержание. Задача писателя, заряженного определенным идеологическим содержанием, найти первооснову художественного произведения, то есть верный жест.
Вот этого как раз и нет за немногими исключениями в современной урбанической литературе: она идет не от жеста, вернее, жест взят не тот, не верный. И отсюда — неверный язык, стиль, чуждый пролетарскому читателю, сухая оголенность идеологии, общая надуманность всего произведения.
Недавно прочел деловое описание мастерской на заводе; оно начинается фразой: «Розовые пальцы рассвета обшаривали звонкую тишину токарной мастерской» и т. д. Откуда это? — подумалось мне. И вспомнил: «Фиолетовые руки на эмалевой стене полусонно чертят звуки в звонко звучной тишине» (Брюсов, девяностые годы).
Как это ни дико, — беллетристика заимствует язык у поэзии, да еще беллетристика с устремлением городским, производственным. Это все равно, как бы топить печь пламенными стихами Верхарна: — можно, но не следует.
Вместо сжатого, делового, активного, умного, живого языка, — каким он должен быть у современности, — берется орудие, не подходящее для производства. Стальной вал хотят обтачивать не резцом, а розой.
Лучше обстоит дело с деревенской литературой. Там есть такие мастера, как Пришвин, Шишков, Чапыгин, Соколов-Микитов. Очертания быта рельефнее и проще, чем в городе; заметнее контрасты и границы между новым и старым бытом; язык богаче, и нет оторванности между предметом и его словом.
Читатель в нашей крестьянской стране — пока что еще город. Деревня еще не читает художественной прозы. Деревенская литература пишется для города, и отсюда преобладание в ней описательной формы, ознакомительной. Деревенского романа еще нет. Он появится, когда появится коренной деревенский читатель литературы.
Два слова о революционной литературе. Невозможен более, непереносим какой-то — прочно установившийся — патологически половой подход к Революции, — «нутряной». Сокровищ Революции нельзя более разворовывать… Теплушки, вши, самогон, судорожное курение папирос, бабы, матерщина и прочее, и прочее, — все это было. Но это еще не революция. Это явления на ее поверхности, как багровые пятна и вздутые жилы на лице разгневанного человека.
Было бы плохо для писателя, если бы он стал описывать только красные пятна и вздутые жилы и стал бы уверять, что это и есть вся сущность разгневанного человека. А между тем, — увы, — это очень часто делается. Революцию одним «нутром» не понять и не охватить. Время начать изучать Революцию, — художнику стать историком и мыслителем. Задача огромная, — что и говорить, на ней много народа сорвется, быть может, — но другой задачи у нас и быть не может, когда перед глазами, перед лицом — громада Революции, застилающая небо.
Отдельно, как на образцовые примеры художественной прозы, могу указать на фельетоны Ларисы Рейснер и Зинаиды Рихтер (о Китае).
Погиб величайший поэт…
Он ушел от деревни, но не пришел к городу. Последние годы его жизни были расточением его гения. Он расточал себя.
Его поэзия есть как бы разбрасывание обеими пригоршнями сокровищ его души.
Писатель — критик — читатель
Есть люди, которые отрицают значение и смысл критики. В этом есть доля истины, потому что критика часто становится между писателем и читателем и уничтожает ту непосредственную связь восприятия искусства, которая есть самое ценное в искусстве. Писатель от читателя должен быть только на расстоянии руки, держащей книжку. Но критика существует и будет существовать. Будем искать в ней не вреда, но пользы.
Аппарат искусства состоит из трех данностей. Первое: писатель воспринимает впечатления от окружающей жизни; они собираются, как в фокусе, в его сознании. Из тысячи разбросанных частей создается целое. Из тысячи отдельных черт, увиденных среди людей, слагается тип. Из тысячи воль, которые он воспринял, бродя среди жизни, слагается одна воля. Это есть восприятие материала. Второе: писатель превращает воспринятые эмоции, факты и мысли в материю искусства. Третье: продукт творчества возвращается обратно в ту среду, откуда оно было извлечено, то есть к читателю.
Что же делает критика и что должна она делать в этом процессе?
Критика мешает непосредственности наблюдения; каждый видит по-своему, и это есть самое ценное — увидеть, — острый глаз. Критика указывает: смотри не так, а эдак. И виденья не получается. Это вредная задача критики.
Критика вмешивается в интимнейшие законы творчества, подсовывает свои рецепты, рекомендует свои теории. Это вредная задача критики (пироги начинает печь сапожник).
Критика вмешивается в восприятие читателем искусства. Сколько примеров, когда большой художник был затравлен и не воспринят. Сколько примеров, когда бездарность возводилась в гении. Все это вредная деятельность критики.
Какова ее истинная роль?
В подавляющем случае человек, берущий на себя смелость написать и напечатать роман, стихи, театр и т. п., не имеет достаточного багажа: ни развития, ни умения обобщать, ни опыта жизни. Это понятно: пыл творчества появляется на заре жизни. Часто молодой писатель — это только талантливый аппарат.
То же и о читателе. Воспринимать искусство, может быть, столь же трудно, как и творить его. И опять самый яростный читатель — молодой, начинающий путь жизни.
Вот важная и нужная задача критики: быть школой для читателя и писателя, быть университетом, энциклопедией, повышать культурный уровень того и другого.
На Западе критика давно отказалась от этих задач. Там критика на службе у издателя, у антрепренера, у портного, у фабриканта произведений роскоши. Там критика «делает сезон».
У нас иной путь и иные задачи. Поднявшаяся вокруг темы «писатель — критик — читатель» дискуссия показывает, насколько сейчас важна и остра задача критики. Разрешение ее только одно: критика поднимает культуру и писателя и читателя.
О соотношении писателя и читателя я писал в предисловии к моей книге «Союз пяти». Статья эта была также напечатана в «Жизни искусства».
Есть вещи, про которые нехорошо и не нужно говорить. Это вещи личные, тайные и деликатные. Говорить о них так же не подходит, как женщине рассказывать о первой ночи с мужчиной. К таким вещам принадлежит и самый процесс творчества. В автобиографии художника ищут именно этих заповедных вещей. Но если их и находят, — то там все же самое главное не сказано.
Мы знаем, что Шиллер возбуждал себя к писанию, нюхая гнилые яблоки. Но через какой тайный трепет этот запах яблок претворялся в живую плоть слов и ритма, — Шиллер не сказал, и никто этого не знает. Но, разумеется, это и есть самое любопытное.
Верю, когда-нибудь наука найдет формулы окисления мозговой коры, измерит вольтаж, возникающий между извилинами мозга, и творческое состояние в виде кривых, график и химических формул будет изучаться студентами медицинского факультета. Но — это наука, особая статья. А пока при помощи того же творчества, — слов, — вскрывать процессы того же творчества, — все равно, что ножом из масла резать масло.
Что же остается интересного в автобиографии художника? Его жизненный путь? Я думаю, что с того часа, как человек становится творящим существом, — его путь предопределен. Он идет туда, куда его толкает творчество, видит то, что нужно для его творчества. Случайности мало играют роли. Они несколько обогащают материал, но чаще мешают, отклоняют от прямой дороги раскрытия художественного потенциала.
Среда, которую наблюдает художник, играет роль тех стекляшек, которыми закрывают места с цифрами на карте, лото. Карта лото — это дремлющий во мне потенциал. Я и буду бродить по свету, ища этих стекляшек, как черт — рукав красной свитки. Во мне дремлют желания, мечты, идеи, но не в волевой форме, как у вождя, у полководца, у строителя жизни, но в форме женственной, эмоционально-творческой. Вождь, строитель, полководец — действуют, ломают и перестраивают бытие, художник — ждет, ищет и принимает, чтобы сотворить бытие.
Бывает так, — и это самое чудесное в творчестве, — какая-то одна фраза, или запах, или случайное освещение, или в толпе чье-то обернувшееся лицо — падают, как камень в базальтовое озеро, в напряженный потенциал художника, и создается картина, пишется книга, симфония. И художник дивится, как чуду, — тому, что невольно, без усилия, создается стройное произведение, будто под диктовку, или будто чья-то рука водит его кистью.