«Ты ко мне писал и спрашивал о состоянии памятника покойной Александры Григорьевны Муравьевой. Он стоит, и все сделано относительно его починки, по просьбе Софьи Никитичны; но вот в чем дело: лампада не горит по недостатку масла, а масла нет, как мне сказал о. Поликарп, оттого, что недостает денег на покупку масла, же. Не знаю, в каком банке лежат деньги, т. е. капитал, и при прежних процентах и дешевизне масла было достаточно этих процентов, чтобы лампада горела круглый год; но теперь банк уменьшил проценты, кажется, дают теперь два или три только процента, следовательно, денег не достает на покупку масла, которое теперь здесь вздорожало до неслыханной цены. Я сегодня получил от здешнего бухгалтера записку, вот тебе копия:
«…вступило суммы, принадлежащей умершей А. Г. Муравьевой, 56 руб., 56,5 коп. серебр.
Из этого в 1862-м году употребится:
На жалованье сторожам 6 р. 84 к.
Священникам на панихиды 7 р. 14 к.
Затем остается на освещение 42 р. 58, 5 к.».
Староста церковный, казначей, комиссар и о. Поликарп говорят, что на эти деньги нет возможности целый год освещать маслом памятник; да и посмотри счет, — бедным сторожам приходится очень мало…
Пиши ко мне, прошу тебя об этом особенно, не забывай, что я один в Сибири: скука и тоска меня одолевают, несмотря даже на привычку жить столько на одпом месте…»
И. И. Горбачевский — Е. П. Оболенскому
ИЗ ТЕТРАДИ Г. Р. КРУЖОВНИКОВА
Продолжение
«В Петровском было около двух тысяч жителей…»
Делая эту выписку, не утерплю щегольнуть сугубой точностью: недаром же тяну я усердную лямку в заводской конторе, став чем-то вроде ее архивариуса. В Петровском Заводе, он же Петровский, он же Петровск, он же при случае просто Завод, при переводе в него декабристов жителей было ровным счетом 2035. Жилых домов считалось 368. Из них казенных — 14, обывательских — 354.
«…Четвертую часть этого населения составляли чиновники, горные служители, служащие и отставные разночинцы, солдаты горного ведомства, старики, выслужившие сроки в работах и т. д. Остальные, т. е. ѕ, были ссыльно-рабочие или каторжники, сосланные за важные преступления и наказанные кнутами, со штемпельными знаками, одним словом, люди, по своему преступлению и в особенности по наказанию исключенные навсегда из общества, а потому и естественные враги его».
Каковы были нравы и быт?
Когда расспрашиваю, отвечают кратко. Нравы были дикими; наказания, как водится, их не смягчали, а ожесточали — и как было не ожесточить? Вот еще цифры, попавшиеся под скорую руку. 1831 год: свыше ста каторжников работают и обитают прикованными к тачкам. 1848-й: четырнадцать человек еже — и круглосуточно приковано цепями к стене.
Что до быта, то он пребывал в состоянии доисторическом: ни базара, ни лавки. Торговлишка завязалась и даже разрослась именно с появлением новых, денежных узников.
К слову, чтоб не забыть: вчера слышал забавный анекдот. Ч., казачий есаул в летах и в отставке, вспоминал, что особенно щедро платили дамы. Говорит, что сам однажды получил от Трубецкой пять рублей. «Ну, не стану врать, в ассигнациях», — прибавил он с честностью обстоятельного летописца. И за что? За очинку пера. Это сладостное происшествие продолжает тешить его по сей день.
Но это присказка. Сам анекдот таков.
Некий ссыльнокаторжный «при князьях» — так здесь определяли и еще определяют эпоху, начавшуюся с переводом декабристов, — решил вспомнить свое старое, доворовское ремесло мясника, заторговал и разжился. Отгрохал двухэтажный дом и, чтоб совсем утвердиться на высоте положения, выпросил «у князей» красный халат.
В довольстве у человека просыпаются чувства, которые бедность успела вытравить; мясник затосковал в своих палатах, вспомнил жену, оставленную в России, выписал ее, и в Завод явилась, протрясясь на телеге весь путь из Ярославщины, убогая баба.
Ч., гордящийся своим остроумием («А я смолоду, скажу вам, и мастак же был над всяким олохоном погалиться», то есть: над простаком посмеяться), первым повстречал женщину, спрашивающую, «где тут, ваше благородие, Митрий Ефремов стоит», и нашелся:
— Ты с мужем погоди. Успеется. Тебя по порядку перво-наперво надо самому коменданту представить.
И представил: разумеется, мужу. Жена, увидав пузана в невиданном халате, пала в ноги «его превосходительству», а польщенный супруг и находчивый шутник долго хохотали, последний и до сих пор не отсмеется.
Спасибо сестре Катерине, Кате Маленькой, как я ее, бывало, звал. Не столько по праву старшего брата, сколько потому, что наш с ней родитель Роман, пребывая в задубевшей верности своему возлюбленному восемнадцатому веку, уж конечно, и ее окрестил не без гордого умысла — дабы и она оказалась дважды тезкой самой княгини Дашковой, знаменитой наперсницы той Екатерины, что звалась уже не Маленькой, а Великой.
Гаврила Романович… Катерина Романовна… А ведь добился старик своего, и меня заразив пристрастием к прошлому нашему столетию.
Да, утешила сестренка, выручила, снизошла к стыдливым мольбам, хотя пришлось-таки бедной немалую деньгу отвалить — по ее-то доходам, собранным с уроков. Да и просто ли было раздобывать «Русскую старину» двенадцатилетней давности с воспоминаниями Михаила Бестужева? Или бартеневский «Девятнадцатый век» за 1872 год, где печатались записки Басаргина (из которых и сделал я выписку о Заводе)?
Даже «Записками декабриста» барона Розена я разбогател ее милыми заботами, — лейпцигская редкость, шутка сказать, проникшая ко мне сквозь почтовое частое решето только по оплошности осмотрщиков (за что хвала — не осмотрщикам, а оплошности). И «Отечественными записками» с «Сибирью и каторгой» Сергея Максимова — он-то успел застать Горбачевского, и говорил с ним, и описал. Шаль, бегло. А вот и вовсе свежатинка, из которой ветровая сибирская дорога не выдула душно-сладкого запаха типографии: «Воспоминания декабриста А. Беляева о пережитом и перечувствованном. Санкт-Петербург. Издание А. С. Суворина. 1882».
Теперь я Потемкин, Крез, Ротшильд — кто там еще из легендарных богачей в силах со мной потягаться? Вот в эту сокровищницу да самого бы Ивана Ивановича… Но из петровского пепла и Феникс бы не воспрянул.
Книги книгами, а рыщу, знакомлюсь, одолевая свою застенчивость, выспрашиваю. Боюсь, как бы ко мне не привыкли, точно к назойливой побирушке, и не начали шарахаться, но пока бог миловал. Люди тут словоохотливые — беда, что разохочивать уже почти некого: иных нет, те далече, у оставшихся память слабеет.
Ну да авось. Капля, сказано, и камень точит — проточу ли тот, который на него и на них власть навалила забвения ради?
Имел беседу с Алексеевым, моим знакомцем.
— Мы, молодые, на Ивана Ивановича чуть не молились. И он нас любил. Учил. Книги давал читать и сам для нас переводил — Руссо, Вольтера. «Орлеанскую деву» Шиллерову, вообразите, всю перевел. Зато уж и мы ему тем отвечали. Хотя, по чести сказать, всякое случалось…
— Вы о чем?
— Ну, знаете, молодо-зелено… Все мы об эту пору хотим показать, что сами с усами. У-у, не подступись! Вот и мы, бывало…
— Да что же именно?
— Как вам сказать? Не то чтобы мы его огорчить хотели, однако иной раз… Да вот хоть Николай Николаевич Дубровин, горный инженер, — его еще в молодых летах начальником завода сделали — он тоже очень Ивана Ивановича почитал. И помогал ему много. Только уж больно они разные были. Трудно им было во всем сойтись. Николай Николаевич, знаете, и, как бы это сказать, от Бахуса не отворачивался, и перед прекраспым полом никогда устоять не мог, а Горбачевский — тот совсем другой был. Вина в рот не брал, ни-ни, да и женщину знал только одну. Ирину Матвеевну, отличную женщину, надо сказать. Да что там! Он даже против охоты выступал. «Это, — говорит, — не нужда и не молодечество, а хищничество, то же убийство…»
— И что же, только поэтому они с Дубровиным расходились?
— Нет, что вы! Разумеется, не только. А… словом, на все вещи по-разному смотрели. Николай Николаевич иной раз просидит у Горбачевского вечер напролет, а после выйдет и засмеется: «Хороший старик, но из ума выжил. В детство впадает. Не может понять, что их время — тю-тю, ищи ветра в поле!»
— Их — это значит…
— Ну да, это он вообще про них, про декабристов говорил. А то Малков тоже придет к Ивану Ивановичу, Да придет-то пьяней вина…
— Малков — это тот мерзавец, который библиотеку промотал?
— Он самый. Придет и начнет с порога. Что, мол, вы там такое совершили, чтобы вас помнить и уважать? Вы, скажет, только погрозились, а как на вас прикрикнули, вы и пошли себе в Сибирь тихомолком. Разве таковы настоящие либералы?.. Ну, на Малкова Иван Иванович даже и обиды пе тратил, он его насквозь видел. А вот Един его огорчал, и очень огорчал…