Владимов не делает это поводом для назиданий: он слишком хорошо знает им цену; художник, он делает главное — называет вещи своими именами, видит правду, жестокую правду. А правда жестока: когда человек обкраден духовно, это трагедия, это конец. Какой именно — вопрос, так сказать, техники. Можно сгнить, можно сорваться. Ведь потеряно главное. — ощущение истинности поступков. И тогда, гонясь за химерой, обязательно на каком-нибудь повороте чересчур резко вывернешь руль…
А потом пойдет большая руда. Под звуки оркестра, под крики тысяч строителей, облепивших края и склоны карьера, повезет руду торжественный бригадир Мацуев. На фабрику повезет большую руду. Упав в колодец дробильной фабрики, выйдет оттуда руда мелкой бурой крупой, и на платформе эшелона понесется в южнорусскую степь, на большие заводы, чтобы стать частицей нового спутника, и нового дома, и нового телевизора в доме. Так завершается повесть Г. Владимова.
Впрочем, так завершается ее внешний сюжет и тот, в частности, спор, который вели между собой ребята из бригады Мацуева. Будут теперь в Рудногорске и школы вечерние, и дома новые, и артисты наилучшие, и мануфактура в магазине.
Станет, наконец, и Прохор Меняйло жить по-людски: «домик, холодильничек, машина»…Да, это прекрасно, это необходимо, это нормально.
— А дальше? — спросите вы…
Человек не сможет успокоиться, никогда, ни на чем не сможет! — ни на домике, ни на машине, ни на самом что ни есть современном комфорте — ибо вещный круг конечен, а дух человека бесконечен, и неукротим человек в желании открывать все новый смысл в существовании своем.
Леонид Леонов сказал о настоящем герое: его стимулом будет не награда (именные часы, или кубок в серебре высокой пробы, или жетон в петлице), а осознание своего места в мире — своей нужности. И подвиг для такого героя — не экзамен на гражданина завтрашнего дня, а лишь выявление своей личности, естественная кульминация в естественном поведении.
Внутренний сюжет владимовской повести и сила ее в том, что автор утверждает в своем герое эту органическую, неизбежную жажду быть человеком. Да, для Прохора Меняйло руда — это блага житейские. Пронякину тоже кажется, что холодильничка и телевизора ему будет достаточно. Темный, неустроенный, угрюмый Пронякин еще не ведает иных путей к счастью, кроме традиционных рубликов, а высоких слов он боится. Только себя он еще не знает — Пронякин. Он не знает того, что знает о нем его автор, Владимов. Не знает, как сильна поднявшаяся теперь в нем волна гордости, не знает, чем же дорога ему эта первая большая руда… Но мы уже почувствовали: нет, не артистами, которые за нее приедут, и не мануфактурой, которую за нее привезут. Не жетоном в петлице! Тем дорога руда, что, добыв ее, почувствовал себя Пронякин человеком. А человеку всегда бывает мало того, что есть у него сегодня, если он — человек.
Из многообразного и богатого потока прозы нашей последних десяти лет мы рассмотрели здесь малую часть: мне хотелось опереться на произведения писателей, близких мне по жизненному и социальному опыту. Но тенденции, свойственные современной советской прозе, можно проследить и на этом узком материале.
Две тенденции. Два типа проникновения в жизнь. Два типа героев.
Несколько лет назад, в пылу первых полемических доводов, в пылу тогдашних дискуссий, аргументы часто бывали сугубо эмоциональными и прямолинейными. Я доказывал, что малообразованный владимовский шофер, который джинсов не носит, о культе личности никаких слов не говорит и вообще сильно проигрывает некоторым своим литературным сверстникам по части дискуссий о коммунистическом идеале и общественном долге, — по сути дела, ближе к этому идеалу, чем его велеречивые собратья. Критик Ю. Барабаш гневно смеялся надо мной в «Литературной газете». Было это весной шестьдесят третьего года, и вот теперь, по здравом раздумье, я готов к нему присоединиться: подтягивая владимовского шофера до понятия высокой положительности, мы, пожалуй, и впрямь лишь создаем еще один вариант умозрительной схемы. Любой школьник справедливо напомнит нам, что дело не в том, какой именно персонаж оказался в поле зрения автора, а в том, какова позиция писателя, в том, что говорит он нам о нашей жизни. И здесь-то — две тенденции, вернее, два уровня видения, неизбежные по той вечной причине, что жизнь всегда хитрее и умнее того, что она оставляет на поверхности.
Минувшее десятилетие было щедро на перемены. Отсюда — великое богатство и обилие типов, характеров, манер, примет, аксессуаров, обновивших нашу прозу, составивших ее материал. Только черпать из жизни можно по-разному. Можно черпать внешнее, броское, модное, так сказать. А можно угадывать глубинный смысл, общесоциальный и общечеловеческий смысл происходящего, угадывать, как меняется самое положение человека в жизни, в мире, в обществе.
Конечно, в любого рода литературной деятельности есть свой резон, если делать это умело. И беллетристика, быстро доносящая до самых широких кругов читателей чисто внешние приметы времени, тоже, в конце концов, неспроста от века существует и будет существовать в литературе. Возвращаясь к писаревской метафоре о расколотом орехе, я еще раз признаю: всегда есть шелуха, и всегда не без пользы кто-то занимается ею.
Но очень уж хотелось добраться до ядра.
Примечание к главе 2.
Два момента в этой главе не вполне естественны: отсутствие Шукшина и присутствие Кожевникова.
Начну со второго.
Ранней осенью 1959 года новый главный редактор «Литературной газеты» Сергей Сергеевич Смирнов, просмотрев ворох статей, завалявшихся в загоне при его предшественнике, вздохнул и пропустил на полосу мой опус под загадочным названием «Спор двух талантов». Эти два таланта были: Юрий Трифонов и Юлиан Семенов. Первый — знаменитый автор «Студентов», после многолетнего перерыва появившийся в печати с циклом грустноватых «туркменских» рассказов, и второй — дебютант, появившийся в молодежном журнале с циклом рассказов «сибирских», выдержанных в яростно-романтическом стиле.
Я в ту пору решил перейти из газеты в журнал «Знамя», и меня уже брали… но мой спор попался на глаза главному редактору журнала Вадиму Михайловичу Кожевникову, и тот, в свойственной ему нарочито-косноязычной манере, проговорил:
— Зачем, так-ска-ать, мы берем этого глухаря в отдел критики, он же, та-ска-ать, текста не слышит!
Меня, в конце концов, взяли, объяснив по секрету, что в юности автор партийно-эпического полотна «Заре навстречу» был одним из «мальчиков при Бабеле», и текст слышит отлично, хотя в интересах дела иногда это успешно скрывает.
«Балуева» я в свою книгу вставил страха ради иудейска, то есть чтобы уравновесить и спасти остальное (в том числе и Юлиана Семенова). И мне отнюдь не было сказано, что я «не слышу текста».
Впрочем, мне объяснили опять-таки по секрету, что мой анализ кожевниковской повести вряд ли автору понравился (надо будет — Балуев опять влезет на ящик и произнесет речь и т. д.). Однако подобной реакции тоже не последовало: Вадима Михайловича была хорошая выдержка.
А вот отсутствие Шукшина — моя профессиональная ошибка. По «Сельским жителям» я его в 1963 году не почувствовал. Почувствовал — через пять лет, когда сшиблись мнения вокруг его «антигородских» настроений. Тогда Василий Шукшин по-настоящему вошел в мою жизнь.
3.АРИФМЕТИКА, АЛГЕБРА, ГАРМОНИЯ
Драматургия «отстает». Об этом говорят слишком часто. Отстает — не потому, что драматурги не хотят идти вровень с веком.
Они хотят.
Причины отставания глубже.
Скептики уверяют, что драматургия отстает в мировом масштабе уже второе столетие.
И поскольку движение жанров подчиняется движению истории в большей степени, чем движению критических перьев, то отнесемся к факту отставания драматургии спокойно. Иной раз диалектика отставания в той или иной духовной сфере показательнее, чем парад сомнительных достижений, потому что речь идет не о состязании жанров, а об исторической логике, определяющей пути литературы. Когда в произведении попадается неграмотная фраза, есть смысл поругать редактора; когда появляется недоработанное произведение, ругают автора; но когда «отстает» жанр, ругаться бесполезно: тут никто не виноват персонально. Дело не только в том, что лучшие творческие силы на каждом этапе имеют обыкновение устремляться в перспективные области, дело в неумолимости исторической перспективы, которая выдвигает одни области и задвигает другие. Это суровая диалектика; чем талантливее драматург, тем острее его борьба с неуловимым сопротивлением жанра, тем явственнее урок борьбы и тем драматичнее поражение.
Начну с тех, о ком спорят: Розов, Алешин, Арбузов, Володин, Шатров… Беру вещи несхожие, в чем-то неравноценные, разные. Хочу уловить в них общее, коренное, глубинное — от времени.