Анатолий Чубайс: "Егор Гайдар как-то позвонил мне и говорит: "Ты думал, что из себя представляет мир Стругацких? Ты вспомни их роман „Трудно быть богом“. А ведь это и есть либеральная империя, когда приходишь куда-то с миссией и несёшь с собой нечто, основанное на свободе, на правах человека, на частной собственности и предприимчивости, на ответственности. Бремя правого человека".
Егор Гайдар: "Я много, много лет женат на дочери Аркадия Натановича Стругацкого… Те, кто читали "Гадких лебедей", естественно, помнят Ирму… Прототипом Ирмы являлась Маша — моя жена, причём не понять, прочитав книгу и зная её, было невозможно. Но больше того, она меня всегда убеждала,.. что я — прототип Бол-Кунаца".
То есть воспитанные на их творчестве люди во многом стали движущей силой и "перестройки", и "рыночных реформ", и в целом "либерального дискурса" в современном российском, а шире — во всём постсоветском обществе. "Железной рукой загоним человечество в счастье"? Или куда-то ещё?
Можно ставить точку? Да, сегодня, когда "левопатриотические" идеи, основанные на идеалах социальной справедливости и прогресса, переживают "второе рождение", стремление "пристегнуть" к ним те или иные значимые культурно-исторические фигуры, в принципе, понятно и отчасти даже оправданно. Но надо же понимать, что в "колее Стругацких" переход от "Понедельника начинается в субботу" (1965, фильм "Доживём до понедельника" (1967) и песенка про "Остров невезения" из "Бриллиантовой руки" (1968) — "из той же оперы") до неофашистского, по сути, презрения к "ракообразным" недочеловекам совершается просто и естественно. В связи с чем лишний раз могу отослать читателей к беседе с Сергеем Ервандовичем Кургиняном "Стругацкие лебеди" на сайте zavtra.ru, где данная проблематика, связанная с творчеством знаменитых отечественных фантастов, рассматривается более подробно.
Круг замкнулся
Марина Алексинская
Евгения Смольянинова о русской народной песне, «песне про Чебурашку» и новом своём амплуа
Нужно было приехать на Валаам, чтобы на палубе теплохода "Адмирал Кузнецов", переоборудованного под гостиницу, с видами на игуменский сад и колокольню Спасо-Преображенского монастыря, вдруг раздался звонок, и Евгения Смольянинова (я не слышала её два года) произнесла по телефону: "Я приготовила для вас сюрприз!".
Сюрпризом для меня стал сам звонок.
Евгения Смольянинова — одна из загадочных личностей нашего времени. Заслуженная артистка РФ, она редко появляется на сцене: концерт в Москве, концерт в Петербурге, хотя достаточно трансляции одного из них, чтобы закрыть на год-другой весь цикл передач "Романтика романса". Выступает Евгения Смольянинова в клубах и домах культуры малых городов, и эти поездки как Млечный путь, они окутаны дымкой. Знаю, что среди её почитателей были великие писатели земли русской: Валентин Распутин, Виктор Астафьев, Василий Белов… Знаю ещё, что её называют наследницей Анастасии Вяльцевой. Но что значит для современного человека имя "чайки русской эстрады", слушая которую Николай II не стеснялся слёз, а для гастролей по городам России предоставил певице специальный вагон, его так и называли "Вяльцевский", роскошь убранства которого не оставила равнодушной даже Матильду Кшесинскую. Невольное перечисление имён вызвало в памяти:
"Возьми ж на радость дикий мой подарок,
Невзрачное сухое ожерелье
Из мёртвых пчёл, мёд превративших в солнце".
Как-то спросила Евгению Смольянинову: "Вы чувствуете своё одиночество?" — и кощунством было бы продолжить: "…на русской эстраде". "Я могу ответить очень кокетливо и красиво, — ответила она с улыбкой грусти. — Я чувствую себя единственной". И после долгой паузы: "Конечно, одинокой. Но это благотворное одиночество. Думаю, каждый, кто делает что-то серьёзное, по определению одинок".
… Мрак фойе киноклуба Эльдара Рязанова, что на окраине Москвы. Февральский снег за стеклом, кофе из пластикового стакана… Нужно что-то сломить в себе, чтобы преодолеть конфликт между отчаяньем типового строения киноклуба, афиш "Гаража", каких-то "Кляч" — и ожиданием предстоящего концерта. Действа, что перенесёт куда-то выше полёта птиц, в разреженный воздух чистоты неприкосновенной.
Но вот Евгения Смольянинова вышла на сцену. Очень стильная. В мелкий цветок коричневое платье в пол, поверх — вязаная короткая кофта песочного цвета. Очень красивая. С величием в осанке отождествления себя с народом. И то, и другое вскоре перестанет что-либо значить.
Просто Евгения Смольянинова запела. Просто песни. Русские народные песни, достояние кованых железом сундуков, пропахших нафталином, из изб с окнами, затянутыми бычьим пузырём, с иконами в венках из искусственных цветов в почерневшем от копоти углу. Просто романсы. Русские романсы, достояние резных, инкрустированных речным жемчугом ларцов из усадеб ампирных. Два мира, две эстетики. Безыскусность и театральность. Каждый — крайняя степень бесстрастности в оправе из барочных рам. Оказаться в таком мире — всё равно что на полыхающей огнем льдине.
Да, два года прошло с того, слишком памятного для меня, концерта. Ощущение чего-то, что сильнее тебя, о чём невозможно судить, но чему есть потребность довериться, преследовало с тех пор неотступно. Вот почему ещё звонок Евгении Смольяниновой оказался для меня сюрпризом. Валаам невольно придал ему мистические краски. Решила поделиться при встрече с нею тайной одного из дней августа 1991-го. Накануне, как очевидно теперь, либерального реванша, событий, после которых Россия в очередной раз слиняет в три дня.
По только-только появившемуся в доме видеомагнитофону смотрела фильм "Смерть в Венеции", гимн прустианскому головокружению роскоши, тяги к саморазрушению, пороку, искусственности и, в сущности, бесполезности "Прекрасной эпохи". Финальная картина разворачивается на пляже острова Лидо. Густав фон Ашенбах, главный герой фильма, в шезлонге. Стекают с его щёк румяна, лицо превращается в маску смерти… В контражуре заходящего солнца возникает лучезарный лик Тадзио, юноша указывает за синеву горизонта… Так мысль о смерти примиряется с мелодией детства, и в эти минуты стихает симфония Малера, вступает голос. Вкрадчиво, едва-едва различимо. В метрах ста от Ашенбаха стайкой резвятся дети вокруг плетёного из лозы кресла-качалки. В кресле — русская аристократка, без лица, без возраста. Её фигура как в облаке: в кисее, кружеве, вуалях, она напевает что-то: "прежде беды не знавали беды, беда пришла"… и такая щемящая тоска парализует… Стоп! Этот эпизод гения неореализма я прокручивала раз за разом. Я вслушивалась в этот русский голос, в эту мерцающую нить слов. Не знаю почему, но у меня сложилось тогда твёрдое убеждение, что именно он и есть голос Евгении Смольяниновой. Радуга над бездной из эпох и стилей, конвульсий авангарда, под пеплом которых исчезли иллюзии старого века. И вот уже русский бал в Зимнем дворце, прощальный вздох Империи, над эскизами костюмов для которого работали директор Эрмитажа и художник Императорских театров, представляется разве что красными деревянными ложками в петлицах художников-авангардистов… Трудно сказать: тогда или сейчас повелось среди "лакеев Европы" судить "под хруст французской булки" о русской культуре? Мол, лицом не вышла, груба, цветаста-пестра зело…
Вернувшись в Москву, поторопилась на встречу.
Одна из неожиданных встреч. В одном из медицинских центров Москвы. Сейчас Евгения Смольянинова освободится, и мы отправимся в кафе. Здесь-то, за чашкой кофе, я и расспрошу, наконец, про "Смерть в Венеции", и расскажу, что значит для меня её голос, манера исполнения, почему от "последния", "слязами" заходит сердце и, как наваждение, почти кинематографический вопрос: когда это случилось? Когда утончённость переживаний растворилась в вибрациях её голоса как рафинад в чае? "Господь в гласе хлада тонко". Но где тонко — там и рвётся.
Ход событий приобрёл совсем иной оборот.
Евгения Смольянинова пригласила меня в кабинет центра: кушетка, стул, окна с видом на деревья. "Я буду для вас петь, — ошеломила меня. — Петь русские народные песни". От неловкости ситуации, переизбытка эмоций я то и дело пыталась вскочить с кушетки. Смольянинова продолжала петь, и мелодика, интонация, знакомые и незнакомые, опутывали меня кружевом и вуалью. Не желая того, я погружалась в глубокий элегический сон.
Я не припомню ни слова из тех песен, что пела мне Евгения Смольянинова. Мне становилось уютно в безопасном и привилегированном уединении. Я даже смутно начинала различать лица своих дедов — ни тот, ни другой не дожили до краха Империи в 1917-м. В моём воображении, как фата-моргана, возникал силуэт пятистенка в глухой таёжной деревне Русского Севера, стёртой с лица современных географических карт… приближалась линия Западного фронта, где с двумя Георгиевскими крестами пал дед "за Веру, Царя и Отечество"… И я не припомню, как долго убаюкивал голос Евгении Смольяниновой. Знаю точно: каждый звук укладывался в ожерелье алхимии русской культуры, мозаику метафизического сиротства и метафизического Отечества. "Цивилизации нужна — по слову Достоевского — не только похлёбка для здоровья".