Можно упрекнуть меня в том, что я совмещаю имена весьма равнозначные, но многие ли знают о том, что «лиру Мариенгофа» гениальный Хлебников ставил вровень с обожаемой им «лирой Уитмена»?
Как мы видим, Мариенгоф и Маяковский шли параллельными дорогами. Иногда оступаясь, Мариенгоф попадал след в след Маяковскому:
Ночь, как слеза вытекла из огромного глаза,
И на крыши сползла по ресницам.
Встала печаль, как Лазарь,
И побежала на улицы рыдать и виниться.
Кидалась на шеи — и все шарахались
И кричали: безумная!
И в барабанные перепонки вопами страха
Били, как в звенящие бубны.
Это стихотворения Мариенгофа образца 1917 года написано под явным влиянием миниатюр раннего Маяковского. Улицы, упоминаемые в четвертой строке, уже проваливались у Маяковского «как нос сифилитика» в 1914-ом, клубились «визжа и ржа» в 1916-ом, вообще — выбежать на улицы — одна из примет истерики Маяковского:
Выбегу,
тело в улицу брошу я,
дикий,
обезумлюсь,
отчаяньем иссечась…
Преломляясь как в наркотическом сне, вышеприведенное стихотворения Мариенгофа отражает классическое «Скрипка и немножко нервно»:
Скрипка издергалась, упрашивая,
и вдруг разревелась
так по-детски,
что барабан не выдержал:
«Хорошо, хорошо, хорошо…»
<…>.
А когда геликон —
меднорожий,
потный,
крикнул:
«Дура, плакса, вытри» —
я встал…
бросился на деревянную шею…
В обоих стихотворениях сначала рыдают, потом кричат о безумии, кидаются на шеи, стучат в барабаны (вариант — бубны). Схожее ощущение создается и при чтении ранней поэмы Мариенгофа «Магдалина»:
Кричи, Магдалина!
…Молчишь? Молчишь?! Я выскребу слова
с языка.
А руки,
руки белее выжатого из сосцов
луны молока.
Ощущение такое, что мелодию эту уже слышал. Вот она:
Мария! Мария! Мария!
Пусти, Мария!
Я не могу на улицах!
Не хочешь?
<…>
Мария!
Как в зажиревшее ухо
втиснуть им тихое слово?
<…>
Мария, хочешь такого?
…не хочешь? Не хочешь!
Однако это всего лишь краткий период ученичества, интересными поисками отмеченный более чем случайным подражательством. Всего за несколько лет Мариенгоф создает собственную поэтическую мастерскую и уже в 20-м пишет пером исключительно своим, голос его оригинален и свеж:
Какой земли, какой страны я чадо?
Какого племени мятежный сын?
Пусть солнце выплеснет
Багряный керосин,
Пусть обмотает радугами плеснь, —
Не встанет прошлое над чадом.
Запамятовал плоть, не знаю крови русло,
Где колыбель
И чье носило чрево.
На Русь, лежащую огромной глыбой,
Как листья упадут слова
С чужого дерева.
В тяжелые зрачки, как в кувшины,
Я зачерпнул и каторгу и стужу…
Маяковскому в хлесткой борьбе тех лет не помешал бы — под стать ему — многоплановым: от воззвания, до высокого лирического звучания — талантом, и жестким юмором, и ростом — великолепный Мариенгоф.
Есенин, на всех углах заявлявший о своей неприязни к Маяковскому, на самом деле очень желал с ним сойтись (пьяный звонил Маяковскому; дурил, встречая в очередях за авансом, толкаясь и бычась, кричал: «Россия — моя! Ты понимаешь — моя!» Маяковский отвечал: «Конечно ваша. Ешьте ее с маслом».)
Мариенгоф во многом удовлетворил завистливую тягу Есенина к Маяковскому. Сарказм прекрасного горлопана? — у Мариенгофа было его предостаточно; эпатировать нагло и весело? — Мариенгоф это уже умел. Особенности поэтики Мариенгофа то же, без сомнения, привлекли Есенина и в силу уже упомянутой (порой чрезмерной) близости поэтике Маяковского и в силу беспрестанно возникающих под пером Мариенгофа новых идей. Но, думается, когда жадный до чужих поэтических красот, Есенин прочитал у Мариенгофа:
Удаль? — Удаль. — Да еще забубенная,
Да еще соколиная, а не воронья!
Бубенцы, колокольчики, бубенчите ж, червонные!
Эй, вы, дьяволы!.. Кони! Кони! —
когда он это увидел — решил окончательно: на трон русской поэзии взберемся вместе.
Они оба торили дорогу, обоим был нужен мудрый и верный собрат, хочется сказать — сокамерник — «осужденный на каторге чувств вертеть жернова поэм»…. А про коней в душу запало. И не только про коней.
В мае 1919-го Мариенгоф пишет поэму «Слепые ноги». Спустя три месяца Есенин — «Кобыльи корабли».
Что зрачков устремленных тазы
(Слезной ряби не видеть пристань) —
Если надо учить азы
Самых первых звериных истин?! —
это голос Мариенгофа. Вот голос Есенина:
Звери, звери приидите ко мне
В чашки рук моих злобу выплакать!
По Мариенгофу — не надо слез, время познать звериные истины, по Есенину — и звери плачут от злобы. Поэты — перекликаются. Мариенгоф — далее:
Жилистые улиц шеи
Желтые руки обвили закатов,
А безумные, как глаза Ницше,
Говорили, что надо идти назад.
А те, кто безумней вдвое
(Безумней психиатрической лечебницы),
Приветствовали волчий вой
И воздвигали гробницы.
О «сумашедших ближних» пишет и Есенин.
В ужасе от происходящего Мариенгоф вопрошает:
Мне над кем же…
Рассыпать горстями душу?
Есенин тоже не знает:
…кого же, кого же петь
В этом бешеном зареве трупов?
(то есть, среди гробниц Мариенгофа).
Не только общая тональность стихотворения, но и некоторые столь любимые Есениным «корявые» слова запали ему в душу при чтении Мариенгофа. Например, наверное, впервые в русской поэзии, употребленное Мариенгофом слово «пуп»:
Вдавленный пуп крестя,
Нищие ждут лепты, —
возникает в «Кобыльих кораблях»:
Посмотрите: у женщин третий
Вылупляется глаз из пупа.
Многие образы Мариенгофа у Есенина прорастают и разветвляются:
Зеленых облаков стоячие пруды
И в них с луны опавший желтый лист,
превращается в строки:
Скоро белое дерево сронит
Головы моей желтый лист.
«Белое дерево» Есенина — это луна Мариенгофа, роняющая этот самый лист. Ближе к финалу поэмы Мариенгоф говорит:
Я знаю увять и мне
Все на той же земной гряде.
На той же земной гряде растет желтолиственная яблоня Есенина в финале «Кобыльих кораблей»:
Все мы яблоко радости носим,
И разбойный нам близок свист.
Срежет мудрый садовник-осень
Головы моей желтый лист.
Мариенгоф в поэме «Слепые ноги» свеж, оригинален, но многое надуманно, не органично плоти стиха, образы навалены без порядка, лезут друг на друга, задевают углами — это еще не великолепный Мариенгоф; Есенин в «Кобыльих Кораблях» — прекрасен, но питают его идеи Мариенгофа, разработанная им неправильная рифма, умелое обращение с разностопным стихом, умышленно предпринятое тем же Мариенгофом извлечение глагола из предложения:
В раскрытую рану какую
Неверия трепещущие персты? —
пишет Мариенгоф, опуская глагол «вставить» на конце первой строки.
…Русь моя, кто ты? Кто?
Чей черпак в снегов твоих накипь? —
пишет Есенин, тоже опуская — парный существительному «черпак» глагол.
Влияние Мариенгофа столь велико, что первый учитель Есенина — Николай Клюев не выдержал и съязвил:
Не с Коловратовых полей
В твоем венке гелиотропы, —
Их поливал Мариенгоф
Кофейной гущей с никотином.
«Кофейно-никотинный» оригинал Мариенгоф восхищал бывшего юного друга и ученика Клюева, без сомнений.
Посему жест Мариенгофа, в одном из стихов снявшего перед лошадью шляпу, настолько полюбился Есенину, что он накормил из этой шляпы, переименовав ее в цилиндр, лошадь овсом; посему «кровь — сентябрьская рябина» Мариенгофа проливается у Есенина в «Сорокоусте», «тучелет» из одноименной поэмы превращается в «листолет» в «Пугачеве», и даже в семантике названия поэмы «Исповедь хулигана» чувствуется тень от «Развратничаю с вдохновением» Мариенгофа. В обоих случаях слова высокого стиля (исповедь и вдохновение) контрастируют со словами низкого (хулиган и разврат).