Посему жест Мариенгофа, в одном из стихов снявшего перед лошадью шляпу, настолько полюбился Есенину, что он накормил из этой шляпы, переименовав ее в цилиндр, лошадь овсом; посему «кровь — сентябрьская рябина» Мариенгофа проливается у Есенина в «Сорокоусте», «тучелет» из одноименной поэмы превращается в «листолет» в «Пугачеве», и даже в семантике названия поэмы «Исповедь хулигана» чувствуется тень от «Развратничаю с вдохновением» Мариенгофа. В обоих случаях слова высокого стиля (исповедь и вдохновение) контрастируют со словами низкого (хулиган и разврат).
Какое-то время они работали в одних и тех же стилях и жанрах — одновременно пишут критические работы, затем — драмы, «Пугачев» и «Заговор дураков» — обе на историческом материале XVIII века.
Но слава Есенина разрослась во всенародную любовь, а слава Мариенгофа, напротив, пошла на убыль.
Посему править русской поэзией Есенин, конечно же, решил один. Лелеемая в годы дружбы и творческого взаимовлияния книга «Эпоха Есенина и Мариенгофа» так и не вышла. А в 23 году Есенин напишет: «Я ощущаю себя хозяином русской поэзии». Блок умер, Хлебников умер, Гумилев убит, Маяковский поет о пробках в Моссельпроме, Брюсов уже старый, остальные за пределами России, посему хозяевами быть не могут. Есенину это было нужно — стать хозяином. Закваска еще та, константиновская.
В ссоре Есенина и Мариенгофа — в плане событийном — была виновата Катя Есенина, навравшая брату, что пока он был за границей, Мариенгоф зажимал деньги с публикаций «Пугачева», и с ней, сестрой, не делился.
Это, конечно, послужило поводом, причиной же ссоры явилась дальнейшая ненужность Мариенгофа Есенину. Творческий союз был исчерпан. Имажинизм, как школа, превратился в самопародию. Есенин достиг-таки чего желал — стал править. Сам для себя определил: я первый. Но ни стихов Мариенгофа, ни дружбы не забыл.
А дружба была.
* * *
Уже летом-осенью 19-го Есенин и Мариенгоф становятся неразлучны. В июне 20-го Есенин пишет своей знакомой Жене Ливишиц о том, что Мариенгоф уехал в Пензу и оттого чувствует он себя одиноко.
Иллюстрация дружбы поэтов — их заграничная переписка.
Письмо Есенина Шнейдеру, тоже собирающемуся за рубежи: «Передайте мой привет и все чувства любви моей Мариенгофу… когда поедете захватите с собой все книги мои и Мариенгофа…» И больше никому приветов, и ничьих книг не надо.
Вот письма самому Мариенгофу: «Милый мой, самый близкий, родной и хороший… так мне хочется обратно… к прежнему молодому нашему хулиганству и всему нашему задору…»
Это не поэтическое подельничество, это больше чем творческий союз, это, наверное, любовь.
У них даже любовные имена были друг для друга: «Дура моя-Ягодка!» — обращается Есенин к Мариенгофу с ревнивой и нежной руганью: «Как тебе не стыдно, собаке, — залезть под юбку, — пишет Есенин, когда Мариенгоф женился, — и забыть самого лучшего твоего друга. Дюжину писем я изволил отправить Вашей сволочности и Ваша сволочность ни гу-гу».
Как забавно требует Есенин писем друга: «Адрес мой для того, что бы ты не писал: Париж, Ру дэ Помп, 103. Где бы я ни был, твои письма меня не достанут».
Мариенгоф пишет ему ответы, такие же смешные и нежные. И вот вновь Есенин: «Милый Толя. Если б ты знал, как вообще грустно, то не думал бы, что я забыл тебя, и не сомневался <…> в моей любви к тебе. Каждый день, каждый час, и ложась спать, и вставая, я говорю: сейчас Мариенгоф в магазине, сейчас пришел домой… и т. д. и т. д.».
Невозможно усомниться, в том, что это письма человеку любимому и нужному.
«Ты сейчас, вероятно спишь, когда я пишу это письмо тебе <…> вижу милую, остывшую твою железную печку, тебя, покрытого шубой… Боже мой, лучше было есть глазами дым, плакать от него, но только бы не здесь, не здесь».
«Милый рыжий! Напиши, что тебе купить… жду встречи, твой Сергей».
Ни одной женщине не писал Есенин таких писем.
Свою переписку поэты, вызывая раздражение критики, публиковали в печати.
По возвращении из-за границы Есенин собирался расстаться с Айседорой Дункан и… вновь поселится с Мариенгофом, купив квартиру. Куда он собирался деть жену Мариенгофа, неизвестно: наверное, туда же, куда и всех своих — с глаз долой. Но…
Еще при расставании поэты предчувствовали будущую размолвку. Есенин напишет нежнейшее «Прощание с Мариенгофом» — ни одному человеку он не скажет в стихах ничего подобного:
Возлюбленный мой! Дай мне руки —
Я по иному не привык, —
Хочу омыть их в час разлуки
Я желтой пеной головы.
<…>
Прощай, прощай. В пожарах лунных
Не зреть мне радостного дня,
Но все ж средь трепетных и юных
Ты был всех лучше для меня."
Уже — «был». Явное предчувствие розни сводит на нет все будущие нелепые меркантильные ссоры. Еще точней определил предощущение расставания Мариенгоф:
Какая тяжесть!
Тяжесть!
Тяжесть!
Как будто в головы
Разлука наливает медь
Тебе и мне.
О, эти головы!
О, черная и золотая!
В тот вечер ветренное небо
И над тобой,
И надо мной, Подобно ворону летало.
<…>
А вдруг —
По возвращеньи
В твоей руке моя захолодает
И оборвется встречный поцелуй!
Так обрывает на гитаре
Хмельной цыган струну.
Здесь все неведомо:
Такой народ,
Такая сторона.
После ссоры обидчивого Есенина понесло, и «подлецом» окрестил «милого Толю» и «негодяем». Но такое бывает с долго жившими единым духом и единым хлебом.
Потом они помирились. Встречи уже не будили братскую нежность, но тревожили память: они заглядывали друг другу в глаза — там был отсвет молодости, оголтелого счастья.
В 25-ом, последнем в жизни Есенина году, у него все-таки вырвалось затаенное с 19-го года:
Эй вы, сани! А кони, кони!
Видно черт вас на землю принес!
(Помните, у Мариенгофа: «Эй, вы, дьяволы!.. Кони! Кони!»)
* * *
Как не растрепала их судьба — это был плодоносящий союз: Мариенгоф воспринял глубинную магию Есенина, Есенин — лучшее свое написал именно в имажинистский период, под явным влиянием Мариенгофа: «Исповедь хулигана», «Соркоуст», «Пугачев», «Москву Кабацкую».
Грустное для Мариенгофа отличие творческой судьбы поэтов в том, что Есенин остается великим поэтом вне имажинизма, Мариенгоф же — как поэт — с имажинизмом родился и с ним же умер.
Имажинизм — и мозг, и мышцы, и скелет поэзии Мариенгофа, — лишенная всего этого она превратилась в жалкую лепнину.
Великолепный Мариенгоф — это годы творческих поисков (в его случае уместно сказать — изысков) и жизни с Есениным.
В 20-м году Мариенгоф пишет программное:
На каторгу пусть приведет нас дружба,
Закованная в цепи песни.
О день серебряный,
Наполнив века жбан,
За край переплесни.
А 30-го декабря 1925 года заканчивает этот творческий виток стихами памяти друга:
Что мать? Что милая? Что друг?
(Мне совестно ревмя реветь в стихах.)
России плачущие руки
Несут прославленный твой прах.
Между этими датами вмещается расцвет великолепного Мариенгофа. С 26-го года поэта под такой фамилией уже не существует. Есть прекрасный писатель, известный драматург, оригинальный мемуарист, который пишет иногда что-то в рифму — иногда плохо, иногда очень плохо, иногда детские стихи.
В стихах 22-го года Хлебников будто предугадал судьбы двух своих молодых друзей, написав:
Голгофа Мариенгофа,
Воскресение Есенина.
Последнего ждали предсмертные муки страшной смерти, Мариенгоф же благополучно пережил жуткие тридцатые, однако в истории литературы Есенина ждало возвращение, а Мариенгофа — исчезновенье.
Но достаточно прочесть несколько его строк, чтобы понять о том, что такая судьба незаслуженна:
И числа, и места, и лица перепутал.
А с языка все каплет терпкий вздор.
Мозг дрогнет,
Словно русский хутор,
Затерянный среди лебяжьих крыл.
А ветер крутит,
Крутит,
Крутит,
Вылизывая ледяные плеши,
И с редким гребнем не расчешешь
Сегодня снеговую пыль.
На Млечный Путь
Сворачивай, ездок,
Других по округу
Дорог нет.
Голос Мариенгофа — ни с кем не сравнимый, мгновенно узнаваемый, мучивший стихи молодежи двадцатых годов невольным мучительным ему подражательством.