В области рифмы Мариенгоф истинный реформатор. Единичные в русской поэзии — до него — опыты с неправильной рифмой скорее случайны. Мариенгоф довел возможности неправильной рифмы до предела.
Хорошей работой над рифмой характеризуется уже ранние опыты Мариенгофа. Для примера — поэма «Руки галстуком».
Обвяжите, скорей обвяжите вкруг шеи
Белые руки галстуком.
А сумерки на воротнички подоконников
Клали подбородки, грязные и обрюзгшие,
И на иконе неба
Луна шевелила золотым ухом.
При невнимательном чтении можно подумать, что это белые стихи, но это не так.
Итак, следите за рукой: первая строка, оканчивающаяся словом «шеи», рифмуется с четвертой, где видим: «обрюзгшие», вторая строка, давшая название поэме — «руки галстуком» достаточно плоско рифмуется с шестой: «золотым ухом». Здесь всё понятно: слово в рифмуемой строке повторяется почти побуквенно, но с переносом ударения.
Созвучие третьей и пятой строк чуть сложнее: слоги «ни» и «до» в слове «подоконников» являют обратное созвучие слову «неба». Подкрепляется это созвучием словосочетания «на иконе» и все тех же «подоконников».
Вторая строфа поэмы:
Глаза влюбленных умеют
На тишине вышивать
Узоры немых бесед,
А безумие
Нелюбимых поднимается тишины выше,
Выше голубых ладоней поднебесья.
Первая строка представляет собой оригинальное созвучие с четвертой, вторая с пятой, третья с шестой.
Тот же способ рифмовки и в следующей строфе:
Прикажет — и лягу проспектом у ног
И руки серебряными панелями
Опущу ниц —
Руно
Молчания собирать хорошо в кельи
Зрачков сетью ресниц.
«Руки галстуком» — не только образец поэтического изящества, поэма пронизана высоким смысловым напряжением.
Первая строфа представляет собой риторическое, словно ни к кому не обращенное предложение «обвязать вкруг шеи белые руки галстуком», то есть обнять, подойдя сзади, такой жест со стороны женщины предполагает и прощание и нежность.
Затем рисуется удручающий ландшафт, средь которого возникло это мучительное желание чьих-то белых рук.
Строфа вторая рассказывает о том, что влюбленным не обязательны слова, что бы понять друг друга, их общение, когда «глаза вышивают на тишине узоры немых бесед» — это иная степень понимания. Но безумие меченых неразделенной любовью ещё прекраснее, оно в своей мученической красоте поднимается «выше голубых ладоней поднебесья» — выше них только суд Господа.
В третьей строфе появляется образ лирического героини, не только одарившей поэта страданием, но и создавшей — как ему кажется — мир для него, на который в середине пятой строфы герой смотрит заплаканными глазами сквозь оконные стекла:
Не было вас — и не было сумерек,
Не горбился вечер
И не качалась ночь.
Сквозь окно
На улицы, разговаривающие шумом рек,
Выплыл глазами, оплывшими как свечи.
Затем поэт констатирует течение времени: новое утро, минуты, часы, октябрь, новая зима:
Вечер-швейцар
В голубой ливрее — подавал Петербургу
Огненное пальто зари.
Почему у одних глаза швыряются
Звездной пургой,
А у других не орут даже как
автомобильные фонари?
И снова голые локти
Этого, этого и того дома
В октябре зябли,
И снова октябрь полировал льдом
Асфальтов серые ногти,
И снова уплывали часы, как корабли.
Кажущееся безумие героя — отстраненно и ясно. Здесь впервые мелькает мысль о никчемности любимой, в глазах которой нет ни звездной пурги, ни даже искусственного света электричества. Поняв это, пережив осень и зиму, весной поэт оживает:
Не было вас, и все-таки
Стал день, вытекли сумерки,
Сгорбился вечер и закачалась ночь —
Потому что: время перебирало четки,
Дымилось весной,
И солнце мякоть снега грызло золотой киркой.
(Только не подумайте, что последние две строки рифмуются. Дательный падеж «кирки» имеет прямое отношение к «сумеркам», а тот же падеж «весны» рифмуется со словом «ночь»). Итак, поэт оживает, но лишь для того, что бы вновь, заразившись прекрасным и жутким чувством, выглядеть в глазах белолицей, но равнодушной и не умеющей полюбить — жалким паяцем:
Никнуть кривыми
Губами клоуна
К лицу, белее чем сливки.
Спутанной гривой
Волн новой любви разлив
Топит маяками зажженные луны.
Как это тонко — «маяками зажженные луны»!
Расчесывая всезнающую голову, поэт рассматривает расширение собственных зрачков в отражении опасной бритвы:
Открою у ладони синий желоб —
Прольется кипяток,
Вольется лёд…
* * *
С начала 20-х Мариенгоф работает с неправильной рифмой, как человек, наделенный абсолютным слухом:
Утихни, друг.
Прохладен чай в стакане.
Осыпалась заря, как августовский тополь.
Сегодня гребень в волосах,
что распоясанные кони,
А завтра седина — что снеговая пыль.
Безлюбье и любовь истлели в очаге.
Лети по ветру, стихотворный пепел!
Я голову крылом балтийской чайки
На острые колени положу тебе.
Что же касается содержания этих математически выверенных строф, то можно стоит отметить, что вскоре лирическая героиня из стихов великолепного Мариенгофа исчезнет напрочь. «Звездную пургу» он увидел в другом.
Позже, в «Записках сорокалетнего человека» Мариенгоф напишет: «Не пускайте себе в душу животное. Это я о женщине».
Женщина для него понятие негативное.
Все женщины одинаковы. Все они лживы, капризны и порочны. Неверность подругам декларируется Мариенгофом как достоинство. В зрелых стихах его не найти ни чувственной дрожи, ни смутного ожидания, ни нежных признаний.
Страсть к женщине — это скучно, да и о чем вообще может идти речь, если рядом друзья поэты, и верность принадлежит им, а страсть — Поэзии.
Мариенгоф, как никто из его собратьев по перу тяготеет к традициям романтизма. В описании шальных дружеских пирушек и в воспевании заветов мужской дружбы, Мариенгоф — прямой потомок Языкова.
Удел дев — именно так в традициях романтизма Мариенгоф называет своих подруг, — сопровождать дружеские собрания, внимать, по возможности не разговаривать.
Мариенгоф ницшеанствует:
Люди, слушайте клятву, что речет язык:
Отныне и вовеки не склоню
Над женщиной мудрого лба
Ибо:
Это самая скучная из прочитанных мною книг.
Зато с какой любовью Мариенгоф рисует портреты имажинистов, сколько блеска и точности в этих строках:
Чуть опаляя кровь и мозг,
Жонглирует словами Шершеневич,
И чудится, что меркнут канделябровые свечи,
Когда взвивается ракетой парадокс.
Не глаз мерцание, а старой русской гривны:
В них Грозного Ивана грусть
И схимнической плоти буйство
(Не тридцать им, а триста лет), —
Стихи глаголет
Ивнев,
Как псалмы,
Псалмы поёт, как богохульства.
Девы в вышеприведенном стихотворении упоминаются как часть интерьера, некая досадная необходимость поэтическая застолья, и нет у них не примет, ни отличий. Иногда поэт снизосходит до разговора с ними, (хотя это, скорее, монолог), время от времени разделяет с ними ложе. Однако преданный собачьей верностью лишь поэзии и мужской дружбе, поэт считает правилом хорошего тона цинично заявить:
Вчера — как свеча белая и нагая,
И я наг,
А сегодня не помню твоего имени.
Имена же друзей-поэтов вводятся в стих полноправно, имена их опоэтизированы.
Сегодня вместе
Тесто стиха месить
Анатолию и Сергею.
И в трудные времена, и в дни радости — только другу на колени «голову крылом балтийской чайки» может положить поэт. Ждать его утешения, верить лишь ему.
Не любимая есть, а друг.
Льдины его ладоней белое пламя сжимают лба,
Когда ставит на перекрестках золотые столбы
Новое утро.
И если однажды Мариенгоф срывается и на миг отказывается от своих слов о неприятии женщины, то тут же говорит: «Друзья, друзья, простите мне измену эту». А ещё через несколько минут после любовного признания оговаривается, что эта внезапная страсть всего лишь приключение, забавный случай…