Надворный советник Александр Иванович Герцен прямо из советников новгородского губернского правления попал в «мощные» враги русского правительства, во всей его совокупности, и всем этим новым значением своим он, конечно, прежде всего обязан тем порядкам, которые существовали в России, а потом характеру и такту тех, кто, давя всякую мысль дома, запугался первой пустопорожней угрозой, когда она раздалась из-за границы. Одно время в административных сферах просто боялись Герцена. Быть обличенным в «Колоколе» почиталось ужасным несчастием не только для «рядового» человека, но даже и для губернаторов, директоров департаментов и других высших чинов. Происходили вещи необъяснимые в администрации: ненавидели г. Герцена, не уважали его — и его слушались. Известны случаи, что люди через одно недружелюбное слово, сказанное о них Герценом, утрачивали свою репутацию и теряли карьеру. Власть Герцена все усиливалась и усиливалась наперекор всякой логике, и тут вдруг с ним случилось то несчастие, которое с тех пор неустанно преследует его во всей его дальнейшей деятельности. У г. Герцена закружилась от обаяния голова. Он потерял уже совершенно чувство меры и понес вздор. Он заговорил о назначении России, которой не знал тогда, как и нынче не знает; откапывал в «мужике» прирожденные свойства западного социалиста; отождествлял социализм с «общиной», одним словом, что называется, молол вздор. Ему верили или не верили, но спорить с ним не позволяли: это было вне господствующего порядка. Герцена боялись и слушались, но хотели показывать, что его игнорируют. Это было наинесчастнейшее из многих несчастных мероприятий тогдашней системы. Герцен во все это время укреплялся, нес чушь и околесицу, точно древняя пифия, и извергал пророчества и прещения.
Но настоящую силу г. Герцена составляли не руководящие статьи его химерического журнала, а печатаемые в нем корреспонденции из России. Эти корреспонденции всегда были свойства обличительного и печатались с уснащениями и с такою подправою, что тут и великие, и малые, читая их, чуть не захлебывались от удовольствия и повторяли из уст в уста прозвания, которыми г. Герцен наделял государственных людей из своего особого словаря. Харчевенные вокабулы, вошедшие в употребление у некоторых писателей последнего цикла, все пришли к нам «с того берега», откуда так же позаимствован и способ обращаться с именами и репутациями людей, нимало не стесняясь никакою совестливостию. Г. Герцен одного министра называл «трехполенным», другого «трехпрогонным», третьего «преобразившимся на Фаворе»; всех не согласных с ним писателей называл, не стесняясь, «доносчиками и шпионами», «бульдогами», «ордынцами», «жалкими лакеями», «тупыми рабами», «стрельцами-попами»; всю нашу печать, дружно заговорившую против польского мятежа, обозвал «развратною литературою сбиров и помощников палачей»; над всем острил, шутил, иногда плоско, иногда едко, но никогда не церемонился, ни с какими заслугами. Напротив, чем авторитетнее было какое-нибудь лицо, тем больше разыгрывался на него зуб у г. Герцена. Он с особенным наслаждением набрасывался на личности, пользовавшиеся в отечестве доброю репутациею, и топтал в грязь эти репутации с каким-то сатанинским остервенением. Все это было необыкновенно, непривычно, и в силу этого нравилось. В невоспитанном обществе, к которому принадлежали чиновники, подведомые выводимым на позорище государственным людям, наглые выходки Герцена были встречаемы с восторгом. Число невежественных почитателей и корреспондентов Герцена росло. Всякий, кто хотел посчитаться с ближним так, чтобы этот ближний помнил этот счет, писал на него донос в «Колокол», донос иногда основательный, а гораздо чаще клевету, вздор, сплетню, но всегда живую и злую сплетню. Герцен все это собирал из всех источников и, не справляясь, чисты ли, грязны ли они, все это печатал… Эта неразборчивость, это незнание меры в нападках и погубили Герцена.
Сериозные люди, которых, разумеется, было очень мало, смотрели на это с ужасом. Они давно уже потеряли уважение к деятельности Герцена и видели, что рассеиваемая им смута не поведет ни к чему доброму, но они не могли этому противодействовать. Всякое сериозное слово не получало никакого места, ни на наших кафедрах, ни в печати. Когда г. Герцен только что ушел из России, умных русских людей удивила та ребячья торопливость, с которою «неисправимый социалист» спешил заявить, что он назад не возвратится. Этого никто у него не вымогал, но у него у самого это не держалось. Думали, что Герцен станет, может быть, печатать за границею сочинения, которые освещали бы русскому обществу истинное его положение и указывали на высшие идеалы, к которым оно должно было стремиться в своей тогдашней задухе. И это была ошибка. Ничего также не последовало: Герцен только ругался с плеча направо и налево; обвинял в бесчестности всех, про кого ему тот или другой благоприятель присылал какое-нибудь письмецо. Дальше, в области науки и исследований, он скоро и без всяких рассуждений порешил все разом: он просто объявил, что существующий порядок на земле вообще никуда не годится, что нужны «новая земля и новое небо», что идеал его — деревушка Нью-Ленарка…
Судьба была к г. Герцену непомерно добра или уж так немилосердно лукавила с ним, что ему все шло на пользу, но шло на пользу как бы нарочно для того, чтобы он забирался все дальше и дальше и, наконец, дошел до геркулесовых столбов смешного задора. Герцен пошел смелее и смелее: вскоре же он известил, что чуть было не выпил вина за здоровье нашего Императора, — что, конечно, имело в его глазах огромное значение, — но что он потом раздумался и, взявшись за стакан, не стал пить. Раздумье это напало на г. Герцена потому, что Император наш неодобрительно держит себя по отношению к полякам, и уж тут пошли и клеветы на русских деятелей, и проклятия за управу с польским мятежом, и призыв «мужиков к топорам», и всякая ложь, пригодная для того, чтобы бесчестить Россию, устроивавшую быт польских крестьян. «Неисправимый социалист» и демократ окончательно рехнулся и понес вздор в защиту тех самых начал в Польше, которые считал подлежащими уничтожению зауряд во всем мире; тут он стоял и за национальность (польскую), и за права собственности (у помещиков), и за неприкосновенность религии (у ксендзов). Наконец все это заключилось новою колоссальнейшею глупостию: кто-то, вероятно, какой-нибудь полячок, — так как они большие охотники распускать ложные слухи, — сообщил г. Герцену, что в Лондоне проживают русские агенты, имеющие поручение похитить его, г. Герцена, на улице, «как Прозерпину», и увезть в Россию. Г. Герцену, издавна приучившемуся считать себя немаловажным человеком в мире вообще, и в русском в особенности, не показалось в этом ничего невероятного, и он сделался игралищем самой пошлой шутки. Он все это напечатал бестрепетною рукою и в азартнейшем духе начал грозить, что Государь будет отвечать «за каждый волос» г. Герцена «перед целою Европою».
Этим было закончено политическое служение г. Герцена России: Россия над ним расхохоталась.
Несчастное для г. Герцена событие это имело у нас в России последствия, весьма благоприятные для нашего общества: чиновники, видя пошатнувшуюся репутацию «Колокола», перестали выкрадать для него материалы секретных дел канцелярий и писали менее сплетен; «Колокол» терял интерес, и для верных слуг правительства наступила эмансипация от далекого и бесцеремонного клеветника.
Вслед за тем отблагодарила г. Герцена Польша. Польские эмигранты в своих заграничных брошюрах и парижском журнале «Bacznosc» предостерегали своих не доверять учению г. Герцена, так как этот «росцейский moskal не знает даже простых прав человека на собственность».
Для их г. Герцен с той поры потерял всякое значение; и он еще значил кое-что для других, которые в свою очередь имели значение для нас, как «кость от наших костей и плоть от плоти нашей».
Сочинения г. Герцена, никому ныне не нужные и никого не интересующие с тех пор, как в России печатное слово получило некоторую льготу, расходясь у нас во время гнета предварительной цензуры, внушили довольно большому числу невоспитанных людей надежду уничтожить наш государственный порядок, брак, веру и права собственности. С тех пор пустые и несбыточные надежды эти не переставали занимать ничтожное число голов, которые считают себе передовыми. Одни из них верили в это искреннее и попали за свои попытки осуществить свои верования в каторжные норы Сибири; другие, и этих больше, притаились, поворотили на службу и служат, забыв многое уже из герценовского катехизиса; третьи, наконец, самые легковернейшие и робкие, неспособные идти по дороге, выводящей в Сибирь, и, полные страха оставаться в России, ударились за границу. План всех этих людей был подобен планам г. Кельсиева: они хотели что-то писать и как-то действовать оттуда на Россию. Сбежало таким образом за границу в разное время немало людей. Все они не умели ни работать, ни подчиняться долгу и принципу, и в самое же первое время своего бродяжничества образовали различные секты одного и того же учения, появились соловьисты по Серно-Соловьевичу, позитивисты и даже какие-то матреновцы. Последняя группа в несколько человек шла за некоею русскою дамою, желавшею основать русскую республику за Пиринеями. Между всеми этими группами не было никакого согласия, и все они носили в себе все задатки самоуничтожения, но прежде чем им уничтожаться самим, они пожелали свести счеты свои с г. Герценом, которого они за границею увидели лицом к лицу, каков он есть, а не зерцалом в гадании. Заграничные русские социалисты придрались к состоянию г. Герцена и, сопоставив достаточную жизнь его с своим горегорьким житьем, потребовали, чтобы он первый показал, как должен вести себя по отношению к обществу истый социалист. Они пожелали, чтобы г. Герцен дал им свое состояние на общее дело. Требование это проповедник коммунизма нашел почему-то неуместным и не исполнил его. Социалисты за это рассердились (что и весьма понятно), и один из них, г. Серно-Соловьевич, описал все это в книжке, в которой и доказывал, что г. Герцен не более, не менее, как фразер, а не социалист и что социализму от него ожидать нечего. Жалкое положение! России Герцен стал смешон, поляки выражают, вместо благодарности, недоверие, кучка его учеников обвиняет его в недобросовестности: все отступились, все бросили его, этого пророка России и учителя мира, бросили, как пустомелю, ни на какое дело неспособного.