Это бьются небесные рати,
Только сыплются искры из глаз
В нашу сторону... Эй, на полати!
День грядущий грядет мимо нас!..
Слышу голос родной старины:
— Я забитый гвоздок. Не внимаю
Ни жене, ни собачьему лаю,
Ни стене и, с другой стороны,
Никаких новостей не желаю,
Даже слуха с небесной войны...
Наша хата ветрами напхата,
Наша байка чертями начхата,
Наша вера-молитва пархата,
Наша правда, как шиш, волохата,
Наша стежка-дорожка сохата.
В Судный день за себя страшновато
Перед Богом ответ предержать.
Мать-земля мертвецами брюхата,
Выйдет срок, она будет рожать,
Как рожала вовек, и когда-то —
Перед Богом нельзя оплошать...—
Так родной и сказал. Исполать!
ИЛЬЯ СЕЛЬВИНСКИЙ: "ЭТОТ СТИХ... КАК СТАКАН ОКЕАНА"
Лев Аннинский
9 сентября 2003 0
37(512)
Date: 10-09-2003
Author: Лев АННИНСКИЙ
ИЛЬЯ СЕЛЬВИНСКИЙ: "ЭТОТ СТИХ... КАК СТАКАН ОКЕАНА"
В его фамилии чудится что-то жарко-тропическое, и это при его любви к запредельным краскам естественно (хотя, родившись на юге, он всю жизнь тяготеет к северу). Но здесь обман слуха: фамилия — не его. Биограф Сельвинского Лев Озеров начинает очерк с головокружительной справки: дед поэта имел только имя — Элиогу. Став кантонистом Фанагорийского полка, дед получает фамилию павшего в бою однополчанина: Шелевинский. У сына фамилия переогласовывается в "Селевинский" (сын, между прочим, тоже воюет: из русско-турецкой войны 1877 года выходит инвалидом).
Внук получает фамилию: Сельвинский.А имя… Илья-Карл — кажется, что это какая-то калька немецкого. По аналогии с Карлушей Мейерхольдом, который стал Всеволодом, окрестившись уже по вполне осознанному решению, Сельвинский может показаться Карлом, взявшим себе "Илью" уже в ранге русского поэта. На самом же деле всё наоборот! Ильей его нарекают родители (скорее всего — в честь дедушки Элиогу). А Карла он приписывает себе сам, и вот почему: двадцати лет от роду влезает в первый том "Капитала" и от восторга перед автором этого сочинения добавляет его имя к своему — во все документы на всю жизнь.
Надо признать, что это — поступок прирожденного поэта.
Поэт в нем, как некий посланец высшего безумия — просыпается несколько раньше, чем он может различить около себя какой-никакой объект поэтизации. Прежде, чем в венке сонетов "Юность" он находит рожденную "в воздухе пустом" формулу: " я — ничей ", эта пустота (игра с пустотой, игра в пустоту) сквозит лейтмотивом в его гимназических стихах.
Экспериментальный зуд, пробуждающийся в будущем теоретике конструктивизма и изобретателе стиха-тактовика, вовсе не так формалистичен, как может показаться. Мандельштаму строчка: " он один лишь бабачет и тычет " будет стоить свободы — дело не только в том, что это о Сталине, но и в издевательском вывороте слов. Сельвинский носит в себе врожденный языковой задор, и вопрос только в том, что с помощью этого клекота-хахата окажется задействовано.
Атака красных на Перекоп подставляет под стихи великолепную реальность. В ходе боя девятнадцатилетний крымский гимназист ранен, контужен, потом излечен. В стихи врывается то, за что он повоевал:
Под перетопот лошадей
Подзванивает пулемет,
И в поле пахнет рыжий мед
Коммунистических идей.
Начало бурной поэтической славы — в 1921 году: триумфальный дебют юного евпаторийца в Москве, где в Союзе поэтов он читает своего "старомодно-дерзкого" "Коня", и поэты (в присутствии Маяковского) принимают его в свой круг.
А здесь — тряпье, вороний кал,
И проголодь, и тиф.
Юшунь.
Перекоп.
Турецкий вал.
Залив, проклятый залив!
Трубач прокусил мундштука металл:
Тра-та-та, тарари?-ра!…
Эти "тарари" со специально обозначенными паузами и вопросительными взлетами голоса Сельвинский, по отзывам мемуаристов, исполняет виртуозно. В ушах ценителей стиха это отзывается чуть не революцией просодии; учрежден для описываемого эксперимента даже специальный термин: "тактовик". При дальнейшем расслушивании оказывается, что это всё тот же дольник Блока или ударник Маяковского, однако акустические эффекты делают Сельвинского в московских интеллектуальных кругах начала 20-х годов чем-то вроде медиума, и в синодик Багрицкого он попадает отнюдь не случайно ("Тихонов, Сельвинский, Пастернак"), даже скупой на похвалы Маяковский отдает ему должное .
При этом за пределами идейного строя и трубного марша по-прежнему раскидывается у Сельвинского широкое море невменяемой реальности.
Вот вор:
Вышел на арапа. Канает буржуй.
А по пузу — золотой бамбер.
"Мусью, скольки время?" —
Легко подхожу…
Дзззызь промеж роги... — и амба.
Вот баба:
Была баба в шубке,
Была баба в юбке,
Была баба в панталонах,
Стала — без.
Вот
Ведь
Вид.
Вот представитель нацменьшинства:
Красные краги. Галифе из бархата.
Где-то за локтями шахматный пиджак.
Мотькэ-Малхамовес считался за монарха
И любил родительного падежа.
В дальнейшем, по мере того, как элементы хаоса обретают имена, этот Мотькэ помогает Сельвинскому снискать репутацию певца дружбы народов. Но что в этом гвалте улавливается сразу — так это тончайший поэтический слух на говоры и интонации — слух, развившийся у Сельвинского с детства на многоязычных жизненных базарах Крыма и Константинополя (когда отец разорился, мать с детьми спасалась в Турции). Соединить какофонию "неорганизованных масс" с такими вестниками высшего смысла, как Доброхим и МОПР, сходу не удается. Сверхзадачей стиха поначалу оказывается именно расколотость, зияющие прорехи реальности.
Илья-Карл вкалывает юнгой и матросом на черноморских судах, качает воду в отеле "Дюльбер", грузит консервы на фабрике, обучает плаванию курортников и даже борется на цирковой арене под именем "Лурих III" (соответствующая атлетическая фотография украшает итоговый шеститомник).
Далее: плавает со Шмидтом на "Челюскине", скачет с чукчами на собачьих упряжках, работает сварщиком на электрозаводе, комиссарит на фронте с первых дней войны, в нарушение устава участвует в конной атаке, за что сначала отсиживает на гауптвахте, а потом получает чин подполковника…
Реальность, преследуемая таким неотступным образом, отвечает поэту тем, что в 1943 году его вызывают с фронта на заседание Оргбюро ЦК партии и в присутствии Сталина задают вопрос: кого конкретно он имел в виду, когда писал в поэме "Россия": " Сама, как русская природа, душа народа моего — она пригреет и урода, как птицу, выходит его "?
Сельвинскому удается выскочить из этого испытания живым, но в дневнике он записывает, что шел на Оргбюро молодым человеком, а вышел оттуда дряхлым стариком…
Сверхзадача: соединить Реальность и Смысл — остается у Сельвинского на всю жизнь чем-то вроде проклятья, или заклятья, или клятвы, данной самому себе в пору, когда на книжном пепелище гимназист окрещивается в марксиста.
"Война" — ярчайший поэтический цикл, и это самое страшное из испытаний, предъявленных великой Идее темной реальностью. Поэзия подъемлет голос: " Вы слышите трубы на рубежах? "
Рубежи первоначально — там же, где и пролегали все эти двадцать лет: в мировом пространстве. Стихи пишутся с августа 1941 года непосредственно в Действующей армии, а война в стихах — сугубо планетарная; бой идет — во имя Земного Шара; против людей восстают исчадья каменного века, хищные отпрыски "сабельнозубых дикарей". Однако вот-вот прицел собьется, и на месте этих питекантропов окажутся сентиментальные пруссаки, и именно "сквозь их голубые вальсы" ударит наш "огонь".
Чей — наш? Мирового пролетариата?
Перелом — в январе 1942 года. Во рву под Керчью Сельвинский видит трупы расстрелянных. Дети, женщины, старики. Семь тысяч тел. Он пишет потрясенное стихотворение "Я это видел". Опубликованное краснодарской газетой, оно перепечатывается в "Красной звезде" и, по данным историков, читается на всех фронтах. Но главное: реальность, зарывшаяся в окопы, и идея, осенявшая лирику из планетарной невесомости, соединяются наконец воедино.