в раввинистической традиции утверждать, что еврейская жизнь не имеет никакого значения для остального человечества.
И даже в достижении поставленных самому себе целей наш раввин не проявил ни дальновидности, ни силы воображения. Чего он не в силах понять, так это того, что стереотипы порождаются невежеством не реже, чем злонамеренностью, а потому, когда он из страха перед ханжами и их стереотипами пытается укрыть евреев от внимания неевреев, он на самом деле провоцирует создание новых стереотипных представлений. Такая книга, как «Невидимка» Ральфа Эллисона, например, как мне кажется, помогла многим белым, которые не имеют ничего против негров, но которые разделяют стереотипные идеи о неграх, отмести свои узколобые представления о негритянской жизни. Но я сомневаюсь, однако, что Эллисон, который описывает не только убожество жизни, с которым негры вынуждены смиряться, но также и зверские стороны натуры своих персонажей-негров, сделал хотя бы одного алабамского провинциала или американского сенатора сторонником десегрегации – точно так же как и романы Джеймса Болдуина не заставили губернатора Уоллеса [30] сделать иной вывод, кроме того, что негры безнадежны, как он, мол, всю жизнь и считал. Как романисты, ни Болдуин, ни Эллисон не являются (как сказал о себе м-р Эллисон) «шестеренкой в механизме законодательства о гражданских правах». Точно так же, как есть евреи, уверенные в том, что мои книги бесполезны для дела защиты евреев, точно так же есть, как я слышал, и такие негры, которые полагают, что творчество м-ра Эллисона мало чем послужило борьбе за права негров, а может быть, даже повредило ей. Но тот факт, что так много слепцов остаются слепыми, вовсе не означает, будто книга Эллисона не дает никакого света. Конечно, тех из нас, кто хочет чему‐то научиться и кому это нужно, книга «Невидимка» заставила выбросить из головы глупые предубеждения о жизни негров, в том числе и тех негров, кого лицемер назвал бы наглядным подтверждением своих незрелых и непоколебимых идей.
3
Но речь, утверждает наш раввин, идет об угрозе, исходящей от фанатиков – она, как он заявляет мне, себе, а может быть, и своим прихожанам, и есть источник его тревоги. Честно говоря, я считаю, что это просто привычные слова, которые автоматически звучат, стоит нажать нужные кнопки. Неужели он и впрямь думает, что после прочтения моего рассказа кто‐то затеет погром, или вышвырнет еврея из медицинского колледжа, или даже назовет еврея-школьника жидом? Раввин находится во власти своих кошмаров и страхов, но дело не только в этом. Он еще и скрывает кое‐что. В целом его неодобрение «Ревнителя веры» за пагубное влияние на неевреев кажется мне прикрытием того, против чего он на самом деле возражает, того, что его на самом деле тревожит, – а именно пагубного влияния моего рассказа на некоторых евреев. «Вы оскорбили чувства многих людей, потому что открыто показали то, чего они стыдятся». Этого раввин не написал в письме, а должен был. На это я бы возразил, что есть вещи поважнее – даже для таких евреев, – чем их оскорбленные чувства, но, во всяком случае, тогда он бы мог попрекнуть меня тем реальным фактом, за который я и впрямь несу ответственность и который действительно задевает мою совесть.
Особо хочу подчеркнуть, что все письма, написанные мне в связи с «Ревнителем веры», были от евреев. И ни один из тех, чью благодарность, как полагает раввин, я заслужил, не написал мне: «Спасибо!», ни от одной антисемитской организации я не получил приглашения выступить перед ними. А приглашения выступить в основном поступали от еврейских женских объединений, еврейских общественных центров и вообще от самых разных еврейских организаций, крупных и мелких. Я думаю, это и тревожит раввина. Кто‐то из евреев чувствует себя оскорбленным моей прозой, но кому‐то она интересна. На съезде раввинов, о котором я упоминал выше, рабби Эмануэль Ракман, профессор политологии в Университете Ешива, сообщил коллегам, что некоторые писатели-евреи «объявляют себя самозваными представителями и лидерами еврейства». В подкрепление своей мысли он сослался на симпозиум, проведенный в Израиле в июне прошлого года, где присутствовал и я; насколько мне известно, рабби Ракмана там не было. Если бы он там был, то услышал бы, как я совершенно четко заявил, что не хочу, не намереваюсь и не вправе говорить от имени американских евреев, – при этом я, безусловно, не отрицал, и никто не подверг сомнению тот факт, что я говорю с ними и, как я надеюсь, с другими читателями. Соревнование, в котором раввин Ракман воображает себя участником, связано не с тем, кто сочтет себя лидером евреев; на самом деле тут важно, кто, обращаясь к ним, воспринимает их всерьез – как бы странно это ни звучало – и кто видит в них не просто часть зрителей в переполненном театре, не просто беспомощных и запуганных людей, нуждающихся в заверениях, что они такие же «сбалансированные», как любой другой народ. Вопрос в том, кто будет обращаться к мужчинам и женщинам как к взрослым, а кто – как к детям. Если появляются евреи, считающие рассказы того или иного прозаика более провокационными и актуальными, нежели проповеди того или иного раввина, возможно, это происходит оттого, что у этих евреев есть чувства и мысли, которые недоступны риторике самовосхваления и жалости к себе.
О «Случае Портного»
Интервью Джорджу Плимптону (1969), редактору англоязычного литературного журнала «Пэрис ревью», издававшегося в Париже (с 1953 года), а затем в Нью-Йорке (с 1973 года). Опубликовано в New York Times Book Review 23 декабря 1969
Расскажите об истории написания романа «Случай Портного». Как долго вы обдумывали идею этой книги?
Некоторые идеи этой книги занимали меня с тех самых пор, как я начал писать, в особенности идеи о стиле и повествовании. Повествование развивается в форме того, что в процессе написания я назвал «блоками сознания» – кусками материала разного вида и размера, нагромождающимися друг на друга и связанными между собой скорее ассоциативно, нежели хронологически. Я уже испробовал отдаленно схожий способ повествования в «Наплевательстве», и мне после этого хотелось снова попытаться таким же образом выстроить – или разрушить – повествование.
Еще есть соображения языка и интонации. Начиная со сборника «Прощай, Коламбус!», меня привлекала проза, обладающая спонтанностью и легкостью разговорной речи, но в то же время прочно прижатая к странице грузом иронии, точности и двусмысленности, присущих более традиционным приемам письменной риторики. Я не единственный, кто хочет писать в таком ключе, и это нельзя назвать новаторским дерзанием в мировой прозе. Но к такого рода литературной идее или идеалу я стремился в этой книге.
Я думал больше о персонаже и его трудностях, когда спрашивал, как долго вы обдумывали «идею этой книги».
Понимаю. Но отчасти поэтому я и ответил как ответил.
Но вы же, безусловно, не хотите нас уверить, что замысел этого ернического романа о сексуальных откровениях вырос из сугубо литературной мотивации?
Нет, не