должны быть евреи. Кто‐нибудь другой мог бы написать рассказ на ту же самую тему, и даже, возможно, описать аналогичные события, поставив в центр сюжета негров или ирландцев; у меня же выбора не было, как не было и мысли сделать Гроссбарта евреем, а Маркса христианином или наоборот. Сказать половину правды было бы то же самое, что солгать. Большинство анекдотов, которые начинаются словами «Идут по улице два еврея…», теряют юмористический смысл, если одного из евреев или обоих заменить на англичан. Точно так же внесение существенных коррективов в еврейскую фактуру «Ревнителя веры», коль скоро она уже возникла в моем воображении, настолько снизило бы градус напряжения в сюжете, что от истории, которую мне хотелось рассказать, не осталось бы ровным счетом ничего.
Кое-кто из моих критиков, вероятно, только этого бы и хотел, потому что, сочинив такой рассказ о евреях, я ведь подтвердил антисемитские стереотипы! Однако, с моей точки зрения, этот рассказ подтверждает для читателя нечто иное, причем не менее болезненное. В моем восприятии Гроссбарт – не тот персонаж, от которого можно отмахнуться как от антисемитского стереотипа. Он – еврей, и это факт. Если кто‐то, в силу дурных намерений или ошибочных суждений, обратил некоторые факты еврейской жизни в стереотип Еврея, это же вовсе не значит, что данные факты нехарактерны для нашей жизни или что они являются табу для писателя. Литературное исследование жизни может даже стать способом переоценки этих фактов, придания им весомости и ценности, которых они заслуживают, но не той непомерной значимости, которую им придают некоторые заблуждающиеся или злонамеренные люди.
Образ Шелдона Гроссбарта, которого я сочинил как антагониста Маркса, коренится в реальности. Он не замысливался мной как воплощение Еврея или Еврейского народа, да и сюжет никоим образом не свидетельствует о том, что автор предполагал такое обобщение. Гроссбарт изображен как отдельный заблуждающийся человек, лицемерный, хитрый и временами даже обаятельный; он изображен как парень, которому моральная нечистоплотность кажется настолько необходимой для выживания, что он убеждает себя в моральности своих бессовестных поступков. Он выработал для себя личную этику, в которой собственное чувство ответственности можно отключать, в то время как коллективная вина других неимоверно разрастается и в совокупности эти факторы существенно изменяют общую ситуацию доверия в мире. Но он изображен не как стереотип Еврея, а как еврей, действующий в рамках стереотипа, соответствующий представлениям своих недругов, отвечая на наказание преступлением. А с учетом всей истории унижений и гонений, которым другие народы подвергли евреев, требуется немалое великодушие, чтобы отрицать не только существование евреев, подобных Гроссбарту, но и то, что искушение гроссбартизмом таится во многих, кто, возможно, обладает большим великодушием или сильной волей или кто, может быть, просто чуть более труслив, чем этот простоватый испуганный юнец, который, по воле моего воображения, в конце рассказа плачет от страха и разочарования. Гроссбарт вовсе не олицетворение еврея, но он – факт еврейского опыта и вполне вписывается в рамки моральных возможностей этого опыта.
Таков и его противник Маркс, который в конечном счете и является центральным персонажем рассказа, его совестью и его голосом. Это человек, который называет себя евреем куда менее уверенно, нежели Гроссбарт, ибо он не понимает, что это точно означает – именно для него, – хотя Маркс вовсе не глупый и не бессовестный. Его острое чувство долга доходит чуть ли не до одержимости, и когда приходится иметь дело с тем, что соплеменник-еврей предъявляет ему как свою отчаянную нужду, Маркс поначалу не знает, как поступить. Он мечется между двух чувств – праведности и предательства. И только в конце, когда он на самом деле предает доверие Гроссбарта, которое тот пытается на него возложить, Маркс совершает то, что все это время надеялся совершить: поступает – со своей точки зрения – достойно.
Маркс не кажется ни мне, ни моим читателям, которые делились со мной своим мнением, неправдоподобным, недостоверным, «придуманным»; никто не подвергал сомнению правдивость характеров и их жизненных ситуаций. Более того, убедительность моего рассказа побудила кое‐кого из читателей направить мне, в редакцию «Нью-Йоркера» и в Антидиффамационную лигу письма с осуждением его публикации.
Вот одно и них, полученное мной вскоре после появления рассказа.
М-р Рот,
своим рассказом «Ревнитель веры» вы нанесли такой же вред, как и все антисемитские организации, пытающиеся уверить людей в том, будто все евреи – обманщики, лгуны и хитрованы. Один этот ваш рассказ заставляет людей – публику в целом – забыть о великих евреях, обо всех еврейских мальчиках, доблестно служивших в наших вооруженных силах, о тех евреях, кто честно живет и работает в разных странах мира.
А вот еще одно, пришедшее в редакцию «Нью-Йоркера»:
Уважаемый сэр,
…мы обсудили этот рассказ со всех возможных точек зрения, и мы не можем не прийти к выводу, что он нанесет невосполнимый ущерб еврейскому народу. Мы считаем, что в этом рассказе нарисован искаженный портрет простого солдата-еврея, и мы не можем понять, как журнал с такой блестящей репутацией мог напечатать подобное произведение, дающее богатую пищу антисемитским настроениям.
Расхожие клише вроде «это же произведение искусства» не принимаются. Были бы признательны за ответ.
А вот письмо, полученное руководителями Антидиффамационной лиги, которые, из‐за бурной общественной реакции, позвонили мне и спросили, не хочу ли я с ними поговорить. Странная настойчивость их приглашения свидетельствовала, по‐моему, о смущении, с которым они пересылали мне послания вроде этого:
Уважаемый м-р…
Вы что‐нибудь делаете, чтобы заткнуть рот этому парню? В Средние века евреи прекрасно знали, как разобраться с таким…
Процитированные мной первые два письма были написаны светскими евреями, последнее – раввином и преподавателем из Нью-Йорка, видным деятелем еврейского мира.
Этот раввин позднее обратился ко мне напрямую. Он не признался, что уже написал обращение в Антидиффамационную лигу, в котором выразил сожаление по поводу упадка средневекового правосудия, хотя в конце первого обращения не преминул упомянуть, что не обратился в другие инстанции. Полагаю, я должен был воспринять это как проявление милосердия с его стороны: «Я не стал писать в редакцию “Нью-Йоркера”, – сообщил он мне. – Не хочу усугублять грех доносительства…»
Доносительство. Подобное обвинение предъявлялось в огромном количестве писем, даже если их авторы и не хотели открыто обвинять меня – или себя. Я донес на евреев. Я рассказал христианам то, что, если бы не я, видимо, оставалось бы для них тайной: что пагубы человеческой натуры поражают в том числе и членов нашего малочисленного народа. А то, что я также сообщил им о существовании такого человека, как Натан Маркс, похоже, никого не тронуло. Ранее я уже сказал, что образ Маркса не поразил читателей своим неправдоподобием, но, кажется, лишь по той причине, что он их вообще ничем не поразил. Словно его и не было в рассказе. Из всех адресованных мне писем лишь в одном упоминался Маркс, и то присовокуплялся упрек,