То есть в коммунизме, как уже говорилось, реализовались многие потенции русской «магической души», «Иоаннова христианства», которым выступил, страшно сказать, марксизм, игравший в России потребную роль Слова, Корана, подвергаемого исключительно комментарию и толкованию, но не развитию. Перспективы здесь нет — мы это уже проходили. Придется России — хочет она или не хочет — ступить в цивилизационную стадию и научиться считать деньги. Как раз это занятие Шпенглер называл невозможным для русских, он писал во втором томе, что русские не то что свергли капитализм, а просто не понимают, что это такое. Придется понять — иначе перспективы нет никакой, ни цивилизационной, ни «даже» культурной.
И тут нужно добавить еще одну тему — позднейшие суждения Шпенглера о послереволюционной России. Он значительно изменил свое представление о большевиках как ничтожных, но наследниках петровско-западного духа в России. В позднейшей книге «Годы решения» он писал:
Азия отвоевывает Россию после того, как Европа аннексировала ее в лице Петра Великого… Большевистское правительство не имеет ничего общего с государством в нашем смысле, каковым была петровская Россия. Подобно кипчаку, царству Золотой Орды в монгольскую пору, оно состоит из господствующей орды — именуемой коммунистической партией — с главарями и могущественным ханом, а также с несметной покорной и беззащитной массой. От настоящего марксизма тут мало что сохранилось, разве что одни наименования и программы. В действительности налицо чисто татарский абсолютизм, который стравливает весь мир и грабит его, не зная никаких границ, кроме, пожалуй, предусмотрительности, — хитрый, жестокий, пользующийся убийством как повседневным средством власти, ежемгновенно грозящий возможностью нового Чингисхана, который свернет в один рулон Европу и Азию.
Это вполне точное описание сталинского СССР, то есть, по-другому сказать, в России даже марксизм был псевдоморфозом.
Получается у Шпенглера, что Россия в сталинском большевизме вернулась к нравам и практике даже не Московского царства, а монгольской орды. Какой отсюда может открыться путь к собственной органической культуре — в этом попятном, противоисторическом движении? Чистота методологической идеи не выдерживает существования в событийном поле. Русское будущее окружает сплошной туман — для Шпенглера по крайней мере.
Но мы-то знаем уже кое-что из этого будущего — в частности, новую попытку России, преодолевшей вроде бы большевизм, вновь приобщиться к западным ценностям, к порядку цивилизации. Попытка, до сих пор сопровождавшаяся неудачей. Значит ли это, что у России действительно есть какой-то, как говорят сейчас, третий путь?
Тут нужно посмотреть, в каком сюжете видит Шпенглер историю Запада вообще — именно современного, после Первой мировой войны возникшего Запада. Тема этой истории — как и этой войны — видится Шпенглеру в противостоянии немецкого и английского духа. Далее цитирую Карена Свасьяна, излагающего в предисловии к первому тому работу Шпенглера «Пруссачество и социализм». В антиномии английского и немецкого духа
противопоставлены дух викингов, культивирующих личную независимость, и орденский дух, исповедующий принцип сверхличной общественности. Речь идет фактически о противоположности английского капитализма и немецкого социализма, принципов, основывающихся, с одной стороны, на личностной этике счастья и удачи, богатстве, классовом сознании, утилитаризме, а с другой — на этике долга, ранге, сословном сознании, служении целому, — в итоге: на пиратском инстинкте островитянина, занимающегося под вывеской «свободная торговля» грабежом и уничтожением конкурентов, и на авторитарном инстинкте аскетического самоподчинения государству.
Шпенглер — своеобразный социалист, но социализм, однако, видит отнюдь не по Марксу, вообще не в линии экономического строения общества. Маркс у него как раз «англичанин». Здесь опять же просится цитата:
Маркс мыслит чисто по-английски. Его двуклассовая система выведена из положения народа торговцев, который принес свое сельское хозяйство в жертву торговле и который никогда не обладал государственным чиновничеством с подчеркнутым — прусским — сословным сознанием. Здесь существуют все еще только буржуа и пролетарий, субъекты и объекты сделки, грабители и ограбленные, совсем в духе викингов…
Карен Свасьян резюмирует тему следующим образом:
К страшной неравной борьбе этих принципов — торгашеского и героического — сводит Шпенглер окончательное решение судеб западного человечества.
Мы знаем сегодня, что эта судьба сейчас уже решена: победил торгашеский принцип, который сегодня уместнее назвать уже не английским, но американским. О каком героизме можно говорить в конце XX века, когда у нас в памяти новая попытка немецкого принципа и духа еще раз заявить о себе в очередной мировой войне — как бы измельчившимся и вульгаризованным ни считали мы этот дух в варианте Гитлера. Но дело уже не в Германии и не в Западе вообще — вопрос стоит о России: что она будет делать и должна делать в сложившейся ситуации? Напомним шпенглеровское: нужно желать только возможного — или не желать вообще. Возможное сейчас — цивилизация. Может ли Россия и должна ли противопоставлять этому трезвому проекту какой-либо героизм?
Балканские события заставили еще раз задуматься об этих героизмах. Вывод, однако, можно сформулировать априорно, вне этих опытов: в эпоху ядерного оружия невозможно жить культурными мифами — потребна цивилизационная мелочность, оглядчивость, здравый смысл. Причем этот — цивилизационный — климат — нужно распространить буквально на весь мир, ибо в нынешнем, поистине едином, но до крайности «мультикультурном» мире нельзя ужиться, сосуществовать вне единого, общего знаменателя, которым может быть только рационально выверенная норма цивилизации.
В нью-йоркском еженедельнике «Уикли стандарт» (19.04.99) — органе консервативных интеллектуалов — появилась исчерпывающая тему статья Чарлза Фэрбанка. Обильно ее цитирую:
Начиная с 1945 г. философия Ницше, с ее релятивизмом или, как он еще говорил, нигилизмом, стала распространяться во всем западном мире, далеко выйдя за пределы Германии. В Америке консерваторы стали говорить о «ценностях» — термин протестантской теологии, который Ницше употреблял, чтобы выразить невозможность достижения истины, точного знания об истинном и ложном, о добре и зле. Истина недостижима, но ценности выбираются нами самими — для ориентации в жизни.
Каковы политические последствия этого поистине исторического поворота в человеческом сознании? Это уже однажды продемонстрировал фашистский режим в Германии, сделавший крайние выводы из ницшеанского нигилизма. Либеральная демократия, наоборот, придерживается до сих пор просветительского рационализма в духе XVIII столетия. Она настаивает на том, что оптимальный политический порядок может быть выработан рациональными средствами и что самые различные народы способны включиться в такой порядок. Чем может обернуться модный релятивизм и представление об относительности ценностей для самих либеральных демократий, можно только гадать; но воздействие этого релятивизма на страны, в которых не было либерально-демократических традиций и институтов, уже более чем ясно.
Падение коммунизма, уничтожившее царствование Единой Истины, которая оказалась ложью, открыло в бывших коммунистических странах дорогу подобному релятивизму. Но если никто больше не может с уверенностью сказать, где истина, а где ложь, то единственной живой связью в таких странах будет религиозная или этническая общность. И если к тому же в таких странах существуют чужаки, не принадлежащие к указанным общностям, единственный способ отношения к ним — избавление от них, вплоть до убийства. Это неизбежно, коли дискредитирован рационализм с его общеобязательными нормами, а ценности признаны относительными. Для аутсайдеров делается попросту невозможным жить в странах, управляемых постмодернистским этническим сознанием. Мир, не принимающий рациональных, на всех рассчитанных норм либеральной демократии, обречен повторить ужасы нацизма.
Вот это и мы видели в Югославии, где режим Милошевича занимался самым настоящим геноцидом, названным на этот раз этнической чисткой. Сочувствовать этому режиму нельзя. Русское сочувствие сербам может быть понятно исключительно в качестве некоего психологического комплекса, идентификации со страной, модельно воспроизведшей посткоммунистическую ситуацию в самой России: род империи, начавшей распадаться. Но нужно понять также, что эту ситуацию нельзя решить на путях, используемых сербами. И русским ли говорить о православно-славянском братстве в стране, где 20 миллионов человек — мусульмане?