Потом появились реставраторы, замечательно воспетые Александром Прохановым: Всеволод Петрович Смирнов — питерский человек, Борис Степанович Скобельцын, питерский, с родословным древом, идущим от Рюрика. Когда входил в его дом, ты видел, это цветущее древо его родословной, притом, что дворяне были самым ненавистным для него сословием. Скобельцын относился к ним с коммунистической брезгливостью за то, что они сделали с историей.
Два этих "кита" довольно скоро завраждовали, начиная одинаково, они скоро стали исповедовать и проповедовать разные принципы. Борис Степанович строил город на века, восстанавливая совершенную красоту. Вот сейчас стоит храм Николы на Усохе, один из самых превосходных. Начинал его восстанавливать Юрий Павлович Спегальский, потом Борис Степанович, который шел на то, чтобы вынуть тяги, железные скрепы столпов, с тем, чтобы вся органная красота этого храма была явлена в чистоте небесного замысла. А Всеволод Петрович, естественно, брюзжал, что органная красота может быть и хороша, да вот у купола есть несчастное обыкновение постепенно осаживаться, и он разверзнет, наконец, этот четверик, и обрушится на голову доблестных псковичей. Он считал, что красота и польза должны быть непременно вместе.
Потом Смирнов ушел из реставрации, и тоже, как ни странно, благодаря этому городу (это все к нашему отношению к истории, как мы ее постепенно начинаем понимать). Он строил-строил его, восстанавливая кремль, Псково-Печерский монастырь. И при этом, вдруг уйдя в металл, в высокое кузнечное ремесло, понял что-то такое важное, что, уходя, махнул рукой на свой реставраторский труд, хотя очень гордился своей Покровской башней. Купол ее был больше купола казаковского московского Верховного Совета, и сделать развязку, так "одеть" этот купол сумел только он — это была красота и поэзия! Он должен был читать об этом доклад во Флоренции, но его сняли прямо с трапа за хулительное поведение в адрес какого-то московского начальства — не сдержался. Доклад так и не опубликован. Купол сгорел, и над гробом Всеволода Петровича нынешние реставраторы поклялись: завтра же восстановить его во всем совершенстве.., но — льют дожди, падают снега, зарастает все травою, проходят годы, клятвы местных реставраторов рассеиваются в воздухе...
Это вообще много говорит о нынешнем отношении к истории. Оно стало, — это, наверное, городу будет неприятно слышать, — такое, что ли туристически-разовое — на чужой погляд. Это спекуляция на полноте духовного объема псковской великой истории, обращение ее в товар без умения сделать это, не теряя достоинства.
Для чего наши древние города даются людям? Наверное, Бог не попускает истории разорить их, как почти разорена старая Москва, в назидание, чтобы люди лучше помнили минувшее и знали основы своего духа. В те поры, когда о памятниках говаривали еще очень мало, один известный новгородский реставратор Анисимов в письме Николаю II написал замечательные слова. Дело в том, что в 14-м году, в начале мировой войны, Государь собирался трассировать железную дорогу в свою новую ставку и, конечно, находил, что удобнее, как все государи, чертить железные дороги по линейке. И она проходила через новгородский Кремль. Анекдот ни анекдот, но я был читателем некоего открытого письма Анисимова Государю, где он говорил, что такие города должны быть свято хранимы. Писал приблизительно следующее: Ваше Величество, поднимитесь на часозвонью, поглядите на дивный Новгород, который еще хранит память об удельной, старозаветной, вечевой России. Посмотрите, как гуси щиплют тимошку, как козы пасутся. Какая тишина и покой по окраинам, какой нежный отзвук небесной красоты, которая была так жива и сильна здесь. Теперь, говорит, поезжайте во Псков: многоэтажные дома, загородившие храмы, лязг трамваев, словом, нарисовал "город желтого дьявола". Сейчас странно читать, что Псков выглядел для него почти погибшим под натиском цивилизации. Сейчас они меняются ролями — Новгород торопится в Европу проворнее нас.
В свЯзи с прошедшими юбилеЯми Питера и Пскова меня все мучает вопрос: зачем? Зачем миллионы, миллиарды расточаются на Петербург, на его фасады; на Псков, на его фасады? 300-летний Петербург — наше старое "окно в Европу", из которого сквозняком давно тянет тревожным, и уже "надуло" матушке России так, что она родила такой революционный плод, от которого и сейчас никак оскомина не пройдет. 300-летие европейского Петербурга и 1100-летие славянского, коренного, навсегда русского в своем совершенстве Пскова, может быть, и даны были нам с 2-х месячной разницей во времени празднования для того, чтобы мы поглубже и посерьезнее подумали: зачем нам дано вечно мучающееся русское сердце, которое глядит, с одной стороны, на Запад, с какой-то странной тоской, с другой стороны, на любимую Азию. Герб ее, возвращенный без обдумывания, так все в обе стороны пока и поглядывает, не понимая, чего царственный двуглавый орел, потерявший корону, хочет. Раньше у нас хоть сердце, как видел это Герцен, было одно, а сейчас что?! Может быть, для того эти юбилеи и даны были России, чтобы она перестала рвать русское сердце на части, а попыталась подумать о его скреплении — надо же ведь когда-то и поправляться русскому человеку и возвращать молодое и сильное целое.
Стыдно сказать, но то, что сейчас происходит в отечественной истории, кажется, уже и историей не называется. Мировая музыка, условно говоря, которую народ всегда слышит, и в которой ищет места своему инструменту, стала дика и опасна. Это только внешне хаос новой настройки. Настоящая настройка совершается национальным духом, верой и умом народа, а на сегодня в России понятие "народ", кажется, исчезло совсем, переродилось, по слову Валентина Григорьевича Распутина, в "население". И всяк ищет "личность" и права этой личности, чтобы как в Европе и чтобы без скучных обязанностей, а только права. Но у тех были повадка, закваска, был католицизм, которые строили личность и систематику внутренних отношений. А мы народ от века общинный, народом державшийся и спасавшийся. И когда это оказалось источено, мы оказались непригодны ни к какому строительству истории — сделались разбежавшимся броуновским движением, что сразу же видно по русскому слову.
Первое, что ты видишь, когда пропадает народная основа, — это осиротевшее слово, которое мечется в России и не знает, куда главу ПОДКЛОНИТЬ. Вот 175 лет Льву Николаевичу Толстому, а ни беспокойства, ни собранности перед его вопрошающим духом нет. Даже литераторы из наших начальственных союзов как будто забыли об этом. Прежде на всяких юбилеях русских гениев ты чувствовал, как нация напрягалась, осмысливала свое слово, восстанавливала камертон, который у нас легко сбивается первым ветром. Сегодня камертон этот просто брошен, и всякое слово, которое говорится, ни "внизу", ни "наверху" ни за что ровным счетом не отвечает. И мучительней всего себя чувствует слово патриотическое, гражданское, оно осмеяно заранее, чтобы и разогнуться не смело.
Где-то был слом. Быть может, он произошел с окончательной утратой сгнившего внутри самодержавного чувства. При товарище Сталине мы еще держались вполне "монархически". Мы ведь народ самодержавный, как всякое общинное, пасомое стадо Государем и Патриархом. И когда эта идея расточилась во лжи и подмене, сделавшись вначале расшатанной, а потом и осмеянной, вот тогда и произошел этот слом. Господин Галковский в раздражении своем, возможно, прав, что все 60-е годы, при всем своем внешнем ренессансном цветении, на самом деле, были очень опасным временем. Как, впрочем, всякое Возрождение, в том числе и как первое — ослепительное, которое было после "мрачного и дикого" Средневековья, оказалось торжеством искусств, которые сегодня взвешены и найдены легкими... Где прежнее торжество Евгения Александровича Евтушенко, Андрея Андреевича Вознесенского, Беллы, Роберта ("нас мало, нас, может быть, четверо...") — звезд, которые сияли на небосклоне и определяли его красоту? Гранин, Аксенов, Войнович — властители, а все будто истлело. Ценность оказалась нетверда. Пора проветривать.
Только литература деревенщиков навсегда останется великим достижением. И с этой великой тройкой — Белов, Распутин, Астафьев — уже сделать ничего нельзя. Они незыблемы, и все вместе, как бы ни разводила их жизнь. Поэтому и кинулся когда-то народ читать их. Все вдруг почувствовали там почвенную, могущественную глубину, возврат к чему-то народному, родимому, почти утраченному. Они догадались, где была оборвана пуповина. Она была оборвана в народно-целостном существовании. Народ начал расточаться, медленно истлевать в 60-е годы, под действием заразы индивидуализма. Сегодня, когда мы оглядываемся и видим, что происходит в литературе, то чувствуем странную зыбкость.
Мы попали в какую-то странную прореху. Впервые приходит пора, когда должно заговорить христианство, со всей своей страшной, могущественной ответственностью. Оно должно принять на себя все полномочия. А оно не хочет, желая остаться пасущим мирные народы, не вмешиваясь в народообразующую стихию, боясь ее. Священство слишком молодо, оно не успело привиться коренной стихии. Был Владыка Иоанн, вокруг него чувствовалась эта коренная стихия. Казалось, можно еще было за что-то ухватиться, все жадно, по-детски надеялись, но Господь унес его.