Г-н Ливанов слишком опасный новатор: он с своею хроникою взмыливает женщин духовного сословия точно так, как взмыливали ее известные романисты той школы, которую сам г. Ливанов называет нигилистическою и подвергает ожесточенному преследованию. И тут, как и там, женщина была соблазняема эффектною грандиозностью общественной деятельности и отрываема от дома и от всех ближайших занятий, составляющих ее основное призвание. На женщину опытную и искушенную жизнью это, конечно, не подействует, но молодые матушки и подрастающие их дочки, бог весть, может быть и способны увлекаться примером Веры Николаевны, который так же соразмерен, как пример Веры Павловны из романа “Что делать?”, с тою разницею, что там все сделано без сравнения умнее и занимательнее. Но план один и тот же.
К чему же это, однако, может пригодиться? — к тому ли, чтобы напрасно взволновать покой молодой девушки или молодой попадьи возбуждением в ней бессильных желаний строить гостиные дворы в селах и делать другие несообразности, или к тому, чтобы внушить молодым людям, что они должны стараться жениться только на институтках Николаевского института с придаными не менее пяти тысяч рублей и с случайными людьми в родстве? Прекрасно; но тогда что же ждет бедных девушек из духовенства, у которых нет ни пяти тысяч рублей, ни дяди советника, знакомого с архиерейским лакеем? Улучшилась ли или ухудшилась бы их участь, если бы проводимая г. Ливановым тенденция возобладала? Не позволительно ли его спросить:
Кто ты — их ангел ли спаситель
Или коварный искуситель?
По-моему, он действует как змий, соблазняющий скромных Ев нашей сельской поповки, и совет его не опасен разве только потому, что он очень нелеп.
Что же касается до другого вида наших матушек — матушек-“дам”, которые принадлежат к городским обывательницам, то о них г. Ливанов рассказывает много дурного, и, кажется, не совсем несправедливо. Но во всяком случае они как, по уверению г. Ливанова, не хотят слушать своих мужей, так точно не захотят читать и книгу г. Ливанова. Этих “дам”, которые от одного берега отбились и к другому не пристали, ничто не переделает и не исправит. Но, быть может, большая или меньшая суетность этих “дам” в сегодняшнем строе жизни городского духовенства еще и не самое тяжкое зло, какого можно ожидать от них, если бы ими овладела страсть к общественной инициативе. Г-н автор, вероятно, не знает, что примеры в этом роде уже есть и что злополучные мужья-священники, имеющие несчастье видеть это метание своих половин, весьма охотно помирились бы с “меньшим злом” в жизни, то есть с обыкновенною женскою суетностью, которая по крайней мере хоть с годами проходит или изменяет сколько-нибудь свой острый характер, между тем как реформаторское метанье закруживает голову так капитально, что она уже никогда не в состоянии раскружиться. И сия вещь горше первыя.
Русскому священнику нет никакой нужды в жене с общественною инициативою: в молодых, да и в не совсем молодых, современных русских духовных лицах очень достаточно доброй инициативы, — им нужны в женах разумные, добрые подруги на их весьма часто тернистом пути, а такими подругами бывают женщины сердечные, которые водятся в жизни не теоретическими рассудочными соображениями, а побуждением горячего чувства. Оставьте священнику хоть этот угол, где он может отдохнуть усталою головою и взволнованным, сердцем от тревог и унижений, которых так много на его житейской тропе.
Мне весьма не хотелось бы, чтобы мои слова были поняты так, как будто я считаю несовместным с положением жены священника более широкого образования и более широкой деятельности, — совсем нет: я не хотел бы только на моей родине, особенно в бедных ее селах, таких “идеальных матушек”, как та, которая изображена г. Ливановым. Я не считаю удобным для священника этих инициаторш, подобно ей выдвигающихся везде на первый план и как бы стушевывающих мужа. Скромная женщина, которая только дала бы “святой покой” мужу, священнику гораздо полезнее этих учредительниц и строительниц, свах и музыкантш, “исполняющих труднейшие пассажи” и нуждающихся в отдыхе под шелковыми одеялами. Словом, я расстаюсь с Верой Николаевной без малейшего сожаления и не понимаю, для чего так страшно плакали о ней несшие ее гроб двенадцать священников? Мне кажется, им бы надо было бояться, чтобы и их жены, увлекшись ее примером, не захотели строить гостиные дворы и банки, а им, своим мужьям, запрещать брать “неприличную мзду” за требы. Чем бы они, бедные, стали тогда жить и в каких фаэтонах скакать в погоню за нигилистами? Худо было бы этим двенадцати священникам, если бы все их жены начали тоже строить…
В оправдание автора, который вздумал соблазнить женщин русского духовенства таким неподходящим типом, можно сказать только одно, что новый положительный тип молодой женщины, находящейся в замужестве за священником, в наше время не выяснился: он еще вырабатывается среди многообразных и, смею думать, благотворных движений в бытовой жизни клира; но в таком случае, пока он не обозначается, незачем его и измышлять и описывать, потому что всякое измышление не будет тип, а будет выдумка, и если она неискусна, то из нее выйдет карикатура, — что и вышло из “идеальной попадьи Алмазовой”.
Теперь поговорим о самом муже, которого эта догадливая женщина “окрылила” своею смертью, и взвесим, по возможности, тяжеловесные достоинства этого идеала.
IX
Отец Алмазов гораздо проще своей жены. Нужно заметить, что эти супруги похожи не на живые лица, а на марионетки, двигающиеся по разводам, сочиненным автором для выражения его планов. Но в жене о. Алмазова есть по крайней мере еще нечто свое (хотя и нехорошее). Это — известная развязность, юркость и кокетство довольно дурного тона. Но в самом “идеальном священнике” нет и того; он уже совсем автомат, действующий без всякого подобия живого человека. Автор сочинил ему проповедь, — он говорит; назначил ему построить то и другое, — и он все это строит; завел его ссориться с “взбалмошною нигилисткою Кашеваровою”, — и он ссорится; поставил его на молитву, — он молится, и бог будто слушает его молитву, вследствие которой являются жандармы и вяжут и нигилистов и раскольников. Словом, как все это намечено автором по плану его утопии, так все и делается, “как по повелению волшебной палочки”. От этого тут нет ничего живого — ни следа драматического развития даже и в тех положениях, которым автор нарочито усиливается дать драматический характер. Только порою они оживляются тем, что переходят в смешное, как, например, когда о. Алмазов едет в возке, обращающемся в тарантас, когда он поет тропарь в виду скелетов и портрета Сеченова, когда по его молитве вяжут его врагов, или когда двенадцать священников несут гроб его жены и льется море слез, а петь никто не может. Своей инициативы, знания действительных нужд народа и сельского неустройства нет вовсе. Из мужиков, которые вчера были грубияны, кляузники и пьяницы, — в три года являются люди, вошедшие во все главнейшие фазы цивилизации. Это не повествование, а фокус, и в этом случае немецкий поэт Гейне гораздо обстоятельнее нашего автора: тот говорил, “что мужика прежде всего надо вымыть”, а о. Алмазов так идеален, что возгнушался этой заботы, и, строя гостиный двор, по которому глубокою осенью гуляла его жена, он не вздумал даже построить в селе сносную баню, которая на первый случай была бы гораздо необходимее гостиного двора. Но ему все равно, и о соображениях его и способностях нельзя судить по его постройкам: если бы его село было при море, он бы построил и маяк и сам бы зажег его светоч; если бы не умерла его жена и он не “окрылился” бы затем в архиереи, то он построил бы полицию и каланчу для надзора за тайными движениями нигилистов, — словом, это своего рода “белый бычок”, сказка про которого может быть и докучна и бесконечна. Ценить его не за что, потому что он не являет никаких личных сил, обнаруживаемых в борьбе, а автор делает им какие хочет ходы на доске — и только, и Алмазов послушен ему, как пешка. Весь он построен на вздоре — на случайной женитьбе с приданым, а отнимите у него это приданое, и сам он тотчас же обращается в совершенный вздор: ему не на что будет строить постройки, одолжать погорельцев, ездить то в возке, который оказывается тарантасом, то в фаэтоне, который, надо заметить, совершенно неудобен для езды по проселочным дорогам. Все дело в этих деньгах, и без них не могло бы быть ничего описанного в этой истории. Без них сей “идеальный священник” был бы очень прост: он ездил бы в простой кибитке, сидел бы не под балдахином с крестом и, разумеется, брал бы преблагополучно “неприличную мзду” за требоисправления, и, может быть, вышел бы через это лучше. Занятый работами, он не мешался бы в несвойственные ему полицейские дела, думал бы больше о своем поле, не молился бы о наказании раскольников и нигилистов и не дерзал бы комментировать суды божьи, как он сделал это, когда (313) “вдруг понял”, что жена его умерла “именно для того, чтобы открыть ему новую широкую дорогу”. (Бедная жена!)