Пишет Вам подданный лесной муравей (труженик).
Который поздравляет Вас с Крещеньем (см. праздничный календарь) и пребывает в верности и печали.
Хочет сказать:
1) что Вы очень ценный в лесу Волк. Например: если б не Вы, то не только М-дь — весёлая сладкоежка, но даже и лучший лесной, подданный муравей куда меньше понимали бы всё, даже то, что и не прямо касается известных Вам и совершенно лишних (в лесу) зверей;
2) что ждёт пряника. П. ч. кнут при нём всегда;
3) что — заслужил. П. ч. лишний зверь Струфиан1 уже совсем разлагается в гробу (дай ему бог здоровья) и скоро пора будет выметать сор из избы в чужие люди…
4) Однако публиковать подданный муравей не будет, п. ч. не так труслив, как болен, и желает ещё до смерти растащить по шерстинке ещё кого из совершенно лишних…
Ещё он говорит:
1) что автор “Сказки Гофмана”2, Лангуста (которая скрылась), не идёт у него из головы. Что этот автор мог скрыться не только потому, что хлопочет насчёт енотского лавра для всей Бочкотары и обучает Плисецкую на Сент-Бёвы, но — может думать, что Мусорный3 проболтался, и, значит, ему, Лангусте, надо не только сказать, что Мусорный — истеричка и гадёныш, но явиться с новым сюжетом про Волчьи зверства, а свежая “Сказка Гофмана” у Лангусты ещё не готова… Муравей ждёт и на всякий случай не распечатывает французские духи, хотя ему бывает любопытно понюхать;
2) что Волк должен быть осторожен, т. е. умён, как 1000 000 000 муравьев. Или — как 2, подданных, муравья.
Ещё он думает:
1) если б в его стены входил без троянских стенобитных орудий хотя бы один гвоздь, он повесил бы — для Лангусты — пластиночный конверт с Волчьим портретом. Вот было бы хорошо, думает он.
…Ещё он думает:
если бы тот заглазный Комментатор был вепс умный, безупречный и полный (и хоть сколько-нибудь похож на муравья), он бы, отвергнув антиенотство, нашёл бы другие слова толкования, а не стал бы кидать никакого Волка из огня да в полымя. Он бы пользовался не политическими, а философскими больше словами… Чтоб никоим образом не походить на Гофмана-старшего…
П. ч. вепсовский флаг — флаг осторожный, замазанный всякими пёстро-серыми, хоть и легко смывающимися, красками, — и о том знают все труженики-муравьи.
Мало того: умный вепс вообще ходит гулять без флага! Так себе: мол, никакой флаг… Иду себе и гуляю, никого, мол, не трогаю… Серый вепс!…
Ещё он считает:
публиковать (произведения) за морем синим есть тщеславие, которое подданный презирает. Сам подданный никогда б не унизился! П. ч. на свете бывает только очень мало произведений всемирно-исторического, можно сказать, значения. Которые, значит, стоит публиковать где угодно.
Всё ж прочее — жалкое тщеславье, недостойное муравья!
“А ведь это — письмо!” — скажет Волк.
Нет, — подданный называет это запиской.
Писем он не пишет, п. ч. устал и спешит, — и это он только, чтобы: “роздых дать трудовому уму”!
П. ч. муравьиный день Крещенья в том, что:
подданный работает, лежит, работает, лежит, а чтоб не забыть радость жизни, выпил: капустного и апельсинного соковыжимательного сока. А к ночи выпьет смолы — т. е. облепишного масла.
(Извещение: п р я н и к и муравей будет, м. б., принимать в день своего трудового Ангела.)
Секрет:
бывают минутки, так сказать, синкопы, — когда подданный бывает почти гениальный: т. е. как 2 муравья сразу… Но это очень трудно доказать в зимнем лесу!
Ещё:
подданный не хочет звонить Волку (хотя у него всегда есть что сказать), п. ч. Волк — рычащий и капризный бывает, как малый какой зверь. А у подданного тоже трудная, м. б., жизнь, но он не кричит: чтоб не подумали, что он — не муравей, а инфузория, например… Правда, у подданного нет государевой службы и разных забот. И нет у него вместе с тем в телефоне Кожинова, а по соседству Чучелы1 и, главное, подкожно-попутной мелкой пьяни… Но зато подданный волочет ежедневно невидимую, так сказать, “вепсью мысль”, хотя мысли у вепсов быть, конечно, не может, а может быть только тоска. Вот ее-то, значит, подданный и волочит, запивая капустным соком!
С праздниковым приветом -
подданный.
* * *
Ох, Волчище!…
Чтобы превратить прекрасного подданного муравья в Мусорного-2, довольно оставить его без призора, а главное — довольно ему день провести с Лангустой. (Как вот, например, вчерашний, ангельский, день.)
Если б этот муравей, т. е. Мсрн-2, был зверь, он бы вылизывал сейчас языком себе лапы, спину, хвост, брюшко, т. е. умывался бы и умывался… Так ему, можно сказать, гнусно.
1) работать — не хочет;
2) спать — не может;
3) ругаться — не с кем;
4) и главное — сам во всём виноват!
Это совершенно мусорная особенность — обрадоваться красным цветам или зелёным огурцам, французским духам и, извините, водке — и усесться лясы точить с Лангустой.
Лангуста доказывает, что, мол, всё равно муравья никто, кроме неё, не любит; что Волк — совершенно не любит и не ценит муравья… И подлый Мсрн-2 развешивает не менее чем одно ухо.
Потом приходят самозванные гости, и все говорят: какой замечательный, какой любимый муравей!… А муравей всё более мусореет.
Потом Лангуста обещает повезти муравья погулять по снегу и по монастырю.
Тогда Мсрн-2 развешивает уже и второе ухо, хотя, между прочим, всё понимает. Он очень презирает Лангусту и всё возвращается к вохровским, ворованным в г. Косове1 тулупам, и Лангуста охотно, при гостях, всё начинает сначала. Муравей свирепеет и кричит наконец: — Тоже мне Артюр Рембо! Вы гнуснее всего, что я помню! — И тут Лангуста уже совершенно счастлив: я, грит, так и знал, не могло быть, чтоб Вы не вспомнили А. Рембо!
Муравей всё понимает — но всё-таки мусореет. И начинает думать так: мол, действительно, жизнь ужасна-ужасна, и подданный так устал, и какая разница — с кем говорить. (Он, подлый, знает, что разница есть, но он делает вид, чтo это неважно.)
Потом начинается антисемитская тема. Потом — Волчья.
В связи с антисемитизмом вспоминается муравьиный мемуар про Сельвинского. Правда, Лангуста объявляет, что мемуар — замечательный, замечательный, и начинает кидаться на Волка.
Потом Лангуста объясняет гостям, как любит этого дерзкого и оскорбительного муравья: “П. ч., — говорит, — разве кто вытерпел то, что я?…”.
— Это я терплю! — шумит Мсрн-2. — Все эти тулупы…
И, наконец, Лангуста, с другими гостями, в 2 ч ночи наносит муравью прощальный поцелуй, а потом, по дороге, в своём автомобиле, говорит гостям, что, мол, муравей в лапах Волка, хотя Волк не стоит, мол, муравьиного усика.
И так проходит ангельский день.
Ужасно, Волк. Ужасно.
(А тулупов, м. б., не было? Или — не столько?… Нет, конечно, что-то было!…)
И совсем не могу работать. Надо стены мыть, отмыть.
— А всё-таки я имел на Вас влияние, — зудит Лангуста.
— Да, — говорит Мсрн-2, — огромное. Психическое.
— Ничего не психическое, а умственное, — требует Лангуста.
— Ничего не умственное, а психическое, — шумит Мсрн-2. — П. ч. какого ума можно было мне набраться? Я — умнее, я пронзительнее! И вообще только очень умный человек может так ничем не дорожить, даже умом своим!
— Ну, — грит, — давайте выпьем за Ваше здоровье. А если Вы не верите в тулупы, то я Вам подарю в следующий раз замшевый ковёр.
— Т. е. Вы продадите его мне, иначе я не поверю.
— Да, — грит, — продам.
Все едят киевский торт.
Потом киевский гость говорит Лангусте:
— А ведь я где-то Вас видел. На картинках…
— Да, — грит Лангуста, — меня обычно видят по телевизору.
Обсуждается вопрос, что мне надо купить телевизор и проигрыватель.
О гнусь, о ужас — Мсрн-2!
Очень низок.
(Ничего он Волка не предавал, а — всё равно… Гнусен. Гнусен.)
Конечно, можно найти муравью оправдание: он устал; он работает всё — коту под хвост; его так уныло не желают печатать, и, хотя он не тщеславен, от этого очень трудно жить, извините за выражение… Он устал от всего, больше всего — от себя самого, от своей героической, можно сказать, подданной натуры…