– Вы всегда жили в этом московском доме?
– Нет. Я здесь с 1968-го года, со дня женитьбы. Это квартира моей жены.
– А где вы родились?
– В Москве. Но жил на Серпуховке, на Большой Серпуховской улице в таком же примерно доме, и в такой же примерно комнате, как эта. Только там была не вся квартира наша, а одна комната.
– Большая?
– Метра 24.
– В музыкальной школе сколько лет вы учились?
– Были обычные семь лет учебы, а потом я сразу поступил в «мерзляковское училище»7. В «Мерзляковке» тогда, кстати, были и алгебра, и геометрия, и другие общие дисциплины. И мне очень нравилось заниматься математикой. Но, правда, не успело настолько понравиться, как все это прекратилось – о чем я немножко сейчас жалею, потому что какой-то, пусть дилетантский, любительский интерес к числу как к таковому я чувствую и до сих пор. Может быть, конечно, это все связано не с математической, собственно, его стороной, а с какой-то, скорее, символической, знаковой, так сказать. Но интерес есть, и постоянный, кстати.
– Скажите, пожалуйста, в музыкальной школе вы занимались композицией?
– Специальных занятий не было, но я там уже точно начал какие-то такие слабенькие пьесы писать.
– А как это началось?
– Честно говоря, не помню совсем. Помню только, что одна из первых пьес называлась «Волшебные часы» – очень наивная пьеска. Но вообще я мало что мог и знал в то время.
– А что вы знали?
– Ну, я знал, естественно, отдельные имена. Чайковского я тогда очень любил и сейчас люблю («Евгения Онегина» слушаю неоднократно). Глинку, естественно, знал. Какую-то советскую музыку. В 1950-е же годы очень ведь выборочно давали слушать.
– Вы родились в 1943-м?
– Сорок третьем. Мы же с вами одногодки почти. И вы, конечно, по себе знаете, как было непросто даже с Прокофьевым и Шостаковичем. Во всяком случае, когда я услышал 7-ю симфонию Прокофьева, где-то в 1950-е годы на концерте в консерватории, то для меня это был просто невероятный поток свежести, света. А вот увлечение Шостаковичем пришло позже, но зато и более сильное.
– А почему вам захотелось вдруг написать свою музыку в детские годы?
– Не могу сказать. Не знаю, почему. Я тогда ведь еще и рисовал, и стишки писал (папа издал целый сборник моих стихов. А некоторые из них напечатала даже «Пионерская правда»), то есть это был такой ребенок с обычными вполне гуманитарными склонностями…
– А в «Мерзляковку» вы пришли как пианист?
– Нет. Вот в том-то и дело, что в «Мерзляковку» я сразу пошел на композицию. Там был специальный класс у Фрида Григория Самуиловича, а у меня к концу школы было уже накоплено какое-то количество пьес.
– И, наверное, вас кто-то ему показал?
– Нет. Меня тогда свозили только в консерваторию и показали Павлу Месснеру.
– А кто решил вас повести к нему?
– Вероятно, Ольга Владимировна Кононова. Она первая заметила какие-то склонности мои к композиции. Но остальное очень смутно – здесь уже начинается «полумифология».
– Итак, показали вас Месснеру и что же из этого получилось?
– Я совершенно не помню результата этого разговора. Мама рассказывала, что водила меня и в ЦМШ. Ее на прослушивание не пустили и она стала расспрашивать:» Скажи, Сашенька, что там было? – Ручки смотрели. – И что сказали? – Чистенькие». Но на самом деле, сказали, что я еще просто мал. Кстати, я вспомнил, что и к Хачатуряну меня водили.
– И как он к вам отнесся?
– Ну, с ним у меня не очень-то получилась встреча, говоря откровенно. Он предложил мне поимпровизировать, а играл я не настолько блестяще, чтобы импровизировать на какой-то его вальсик, да мне и не хотелось совершенно на него импровизировать. Но, тем не менее, мама до сих пор считает, что Хачатурян очень хорошо отнесся ко мне. Во всяком случае, я поступил в училище довольно успешно. У меня, кстати, было всегда хорошо со слухом, хотя он, может быть, и не абсолютный. Но с сольфеджио проблем не было никогда.
– А с гармонией?
– Аналогично и с гармонией.
– Скажите, сколько в «Мерзляковке» было в то время преподавателей композиции?
– Когда я поступил, был один только Григорий Самуилович Фрид. Потом, когда я год – два или три проучился, то появился Пирумов. А тогда был исключительно один Фрид.
– Фрид – это организатор знаменитого «Клуба Фрида»?
– Да, да. И этот клуб не случайно возник.
– Он человек очень одаренный.
– Поразительный человек! И не случайно об этом вам говорил Денисов8. Я, кстати, очень рад был услышать его мнение о Фриде, и должен сказать вообще, что настоящему своему интересу к современной музыке в огромной мере я обязан именно ему. Ведь практически именно Фрид познакомил тогда нас и с Шостаковичем, и с Малером и многими другими композиторами. Он «открыл» тогда только что вышедшую, кажется в году 1959-м, Шестую симфонию Шостаковича с Гауком. Я был просто потрясен этим миром, ее партитурой, звуком, тембром. Ну, всем буквально. И то же произошло с Четвертой Малера – необычайное произвела впечатление. С Фридом мы занимались обычно у него дома. Картины везде! Сам Фрид много рисует. Он и художник талантливый. Вот его картина, кстати, и у нас висит: букет увядших цветов и там – на стекле – проглядывает отражение его лица. Я считаю, что он был единственный в каком-то смысле настоящий мой учитель по композиции. Потом я, правда, учился у Фере Владимира Георгиевича. Очень добрый был человек. Но импульс дал все-таки Фрид.
– А у Фере в консерватории?
– Да. Но о нем можно отдельно потом поговорить.
– А кто был рядом с вами у Фрида?
– Это замечательные были ребята. Алик Рабинович, например, который живет сейчас в Швейцарии. Феноменальный пианист. Они постоянно играли с Фридом в четыре руки. Так вот, там были: Алик Рабинович; известный всем Гена Гладков; Боря Тобис – он, кстати, по матери настоящий «крымчак» – это такая маленькая коренная, чисто крымская народность, близкая к хазарам – такой всегда смуглый, немножко наивный, но вместе с тем тончайшего юмора человек (Крым знал «от и до»); Коля Корндорф. Коля тогда был уже «вундеркиндом» – еще в училище не учился, но к Фриду ходил. И кого там еще только не было. У Фрида всегда были очень хорошие домашние собрания с учениками. Его любили. И, кстати, я оказался последним его учеником. Когда я закончил училище, он уже отказался от педагогической деятельности, а жаль. Я считаю, что у него настоящий дар. Это то, что было всем нам просто необходимо в тот период пятидесятых годов, когда было очень мало возможностей что-то узнать помимо обычно училищной программы. Вот такие знания и шли через него.
– А кто еще из педагогов «Мерзляковки» остался в вашей памяти?
– Конечно, Дмитрий Александрович Блюм – исключительный педагог по сольфеджио. Гармонию у нас Степан Степанович Григорьев вел, а Рукавишников замечательно про инструменты рассказывал. Затем была изумительная Рахиль Ароновна Пескина – преподавательница музыкальной литературы.
Вообще училище было замечательное. Я считаю, что оно мне больше дало, чем консерватория. Может потому, что по возрасту важнее было училище. Консерватория что дала? Свободу в первую очередь. Ведь самое главное, за что я благодарен Владимиру Георгиевичу Фере – я не чувствовал насилия: «Вот так, а не иначе пиши». В этом я тоже вижу скрытые проявления определенной смелости в те годы, потому что при всем своем консерватизме, он ученикам предлагал делать многое самостоятельно. Я писал у него, помню, такую «a la Хиндемит», конструктивистскую сонату виолончельную. Так он не то, чтобы одобрял ее, но как бы и не запрещал. Потом, как вы знаете, в консерватории была замечательная фонотека – форменное открытие для очень многих студентов. Вот там уж я наслушался!
– А кто преподавал вам фортепиано?
– По фортепиано я первый год учился (или даже меньше того) у Фишмана – гениального музыканта, но не удержался в его классе.
– Почему?
– Наверное, я был очень легкомысленный, а он же гений абсолютный (даже такие, знаете, бетховенские растрепанные волосы). Я к нему прихожу с первой фугой из ХТК, что-то там «ковыряю», а он говорит: «Встань! – сам сел за инструмент, – Слушай!» Ну, я сразу понял, что никогда так не сыграю. По-моему, он играл не хуже Рихтера. И к тому же давал какие-то совершенно зверские упражнения, которые я просто не вынес…
Потом я учился у Леонилы Петровны Просыпаловой. С ней у меня были сердечные отношения, и они сохранились до сих пор.
– Скажите, пожалуйста, училищные опусы все пропали?
– Нет, кое-что осталось. В частности, сохранилась «Скрипичная соната» – сочинение, с которым я кончал музыкальное училище.