Чем больше я путешествую, тем более таинственным становится для меня мое собственное представление о красоте. Меня смущают мои же оценки. Я приехал зимой в Амстердам: по каналам, обнесенным пристегнутыми к оградам велосипедами, катались на коньках взрослые и дети — это была любовь. Большие и малые голландцы, вместе с голубыми дельфскими изразцами, вдруг ожили в моем сознании. С другой стороны, Берлин как город оставляет меня равнодушным. Не такой, конечно, романо-германский уродец, как Брюссель, но — прусский стандарт, ничего особенного. Однако среди берлинского населения есть неожиданные экземпляры людей. Ночью на Савиньи-плац мы пили однажды водку с добродушным писателем Тильманом Шпенглером, племянником Заката Европы. Высокий гей-кельнер принес нам по третьей стопке, и я обратил его внимание на то, что неровно налито: «У моего друга в рюмке больше». Кельнер сравнил количество водки в стопках и, согласившись с моим замечанием, отпил из той, где было больше: «Так лучше?» — философски спросил он. Мы расхохотались. Хранить вечно.
Я понимаю, что нельзя совместить Тадж-Махал с Собором Парижской Богоматери. Но почему — нет? В октябре 2001 года я видел обезглавленный Нью-Йорк, еще пахнущий горелым человеческим мясом. Притихший, лишенный американской наглости, он поразил меня своей человеческой красотой. Почему природа не бывает некрасивой? Когда именно ее красота выводит нас из эстетического равнодушия? Что мы любим на этой Земле? Скалистый берег океана. Пляжи Довиля, где я впервые увидел море. Лазурная вода вокруг островов Адриатики. Кленовые краски индейского лета в Канаде. Людоедские маски с острова Тойфи в Южной Полинезии. Высокие калифорнийские секвойи, стоящие в своей опавшей хвое, набухшей красно-рыжим цветом в сыром лесу. Гордые морды верблюдов из Арабских Эмиратов. Суровое небо над нежными газонами шотландского Абердина. Гора торпедных арбузов в Марокко. Косые лучи заходящего солнца, воспетые Достоевским. Как нас завораживает огонь костра, так нас гипнотизируют и эти виды. Что в них — отголоски глубокой правды о нас самих? овеществленная гармония?
Красота — это влажность глаза, необходимая для зрения. Она преодолевает трение двух входящих друг в друга начал: мира и человека. Это — та самая эротическая секреция, которая заботится о продолжении удовольствия, но, в конечном счете, речь идет о продолжении жизни. Без красоты жизнь суха и мертва. Красота — увлажнение творения, его праздничный «бонус». Красота — это влага души.
Аллах велик, но вещи сильнее Аллаха. Стамбул оккупирован чужими вещами, предметами. Над Босфором стоит дикий крик. Это не чайки, а турки кричат. Трудно привыкнуть к турецкой речи. Она разрывает внутренности, как асимметричные пули. Мальчишки бегут за трамваем. Висят на подножках. Над местным Арбатом, Истикляль джадесси, парят иностранные рекламные панно, где правит глобализм мужчин и женщин с ледяными лицами итальянских манекенов, которые занимаются всем, чем угодно, кроме минета.
Стамбул — учебник по дарвинизму. Кто со школьной скамьи хорошо помнит занимательную таблицу, на которой обезьяна в несколько доисторических прыжков, целенаправленно двигаясь слева направо, распрямляя плечи и наращивая свой лоб, превращается в человека, тот никогда не заблудится на стамбульских улицах. Дорогу к прогрессу здесь указывают женщины. Если условно считать человеком девушку с открытым пупком, в мини-юбке, достойную кандидатку в Европейский Союз, то обратное движение из Европы в архаику параллельно существующих в Стамбуле девушек происходит в семь приемов:
девушка в юбке по колено, без пупка,
девушка в брюках,
девушка в длинной юбке до земли,
девушка в юбке и брюках,
девушка в закрытом платье с покрытой головой,
девушка в закрытом платье с закрытой головой и шеей,
наконец, девушка (если в нее внимательно вглядеться, то будет понятно, что это — девушка) в закрытом черном платье, с закрытыми лбом и подбородком и в черных очках.
Последняя, конечно, наиболее соблазнительна, заманчива и желанна, но она неотличима от привидения. Если Дарвин считал прогрессивное движение односторонним (человеку никогда не быть обезьяной), то Стамбул в последнее время, под воздействием новой энергии мусульманства, склоняется к двухстороннему движению: девушка с открытом пупком (все-таки довольно редкий экземпляр) может не только его прикрыть, но и, перепрыгнув в обратном направлении через века, превратиться в черный саван. Это знак моды на умонастроение, уважающее мнение о банальности современной Европы, дорогой мысли для каждого русского славянофила. Я не скажу, что девушки в черных саванах считают Европу «сбитым летчиком» в метафизическом смысле, однако Стамбул — как утверждение прогресса, так и сомнение в нем. Это раздражает ценителей западных ценностей. Они немедленно мстят Стамбулу, тыкая в его грязь и отождествляя с базаром. Оказавшись в столь пестром уличном гареме, однако, не спешишь причислить летних московских красавиц без ярко выраженных признаков нижнего белья к европейской нации. Здесь начинается забег, который не может не задеть русского человека. Любое сравнение с турками нас обижает. Мы готовы лишь к тому, чтобы отдать туркам пальму первенства в курортном бизнесе, в презираемом нами искусстве прислуживать.
Двенадцатимиллионный Стамбул, растянувшийся по Босфору, как жевательная резинка, — замо́к Европы. Он же — за́мок. Без этого за́мка-замка́ двери Европы хлопают на сквозняке. У кого есть к нему ключ, тот и хозяин положения, о чем догадывались еще во времена Римской империи. Русские мечтали об этом замке́ всю свою историю. Совсем недавно, в 1940 году, Сталин предлагал Гитлеру создать советскую военную базу на Босфоре. Страсти не до конца утихли. Стамбул — наш русский Арарат, оказавшийся за границей. Первое впечатление от Стамбула — чужой, далекий от нас город, тот самый «берег турецкий», который «не нужен». Зазывной, тысячерукий восточный базар. А мы изначально — не базарные люди. Нам чужды дневные торговцы с чересчур выразительными, будто из киношной массовки, лицами, которым по ночам снятся сны о былых победах и мировом Халифате. Их слава — наше бесславие. И — наоборот. На наших патриотических картинах турки всегда — недосягаемый идеал врага. На их же картинах, в музее боевой славы, русские рвутся в Стамбул, но нас героически убивает турецкая рать. Мы друг для друга — безнадежные иноверцы, которых не исправит даже могила. Как капусту, рубим друг друга саблями. Мы — суровые, они — свирепые. Мы — горькие и соленые. Имя нам — соленый огурец, похожий на плавающую галошу. Они же — сладкие, рахат-лукум в белой липкой пудре. Нам брили бороды, им запрещали носить фески. История распорядилась таким образом, что из смертельных врагов мы стали братьями по сомнению. Ездим на французских машинах и чешем затылок. Носим на своих неидеальных, неевропейских носах (у одних горбатые, другие — курносые) черные очки и задумчиво ковыряем в носу. Вместе с турками мы стоим в предбаннике Европы и боимся потерять, как штаны, свою самобытность.
Штаны у нас разные, но проблема одна. Если не изменить своей сущности, будущего не будет. Как извернуться, чтобы сохранить право на прошлое? А кому нужно такое прошлое? Нам следует одновременно с турками в считанные годы укротить наш духовный фундаментализм. Фундаментализм — ассорти ритуалов, впившихся в сердце. Туркам нужно прекратить торговать псевдоролексами в переходах, носить подносы с фруктами на своих крепких, усатых головах, коварно убивать неверных родственниц, порочащих исламское достоинство семьи. Им нужно базар превратить в рынок. А нам — ну, с нами все понятно: наша самобытность родилась на берегах Босфора.
Чем больше ходишь по Стамбулу, чем явственнее в нем проступает Константинополь и наша матрица — Византия. Достаточно одной Софии. София — наверное, самый великий христианский храм в мире. Есть в Иерусалиме храм Гроба Господня — это жертвенный бестелесный камень веры, там философия попрания смерти смертью. Оттуда выходишь с пробитыми ладонями. София — это о рождении. Она — огромная матка христианства, матка русской соборности: по форме и содержанию. Вместе с тем, София познавательна, как планетарий. В ней можно читать лекции о мировом порядке. Из нее вышло все: земля, небо, представление о добре и зле. Если бы в мире была одна лишь София, мир был бы оправдан ее существованием.
Можно, правда, с ужасом сказать, что Софии как таковой нет. Вместо нее в Стамбуле существует государственное учреждение для туризма под названием мечеть Айя-София, за вход в которую берут деньги. Если бы Пушкина после «Бориса Годунова» именовали Ай-да-Пушкиным, это было бы менее обидно. К Софии приставили, как часовых, четыре ракетоподобных минарета и приказали ей служить исламу. На самом же деле София как матка переварила и часовых, и государственный туризм. Проступившие на ее стенах иконные изображения святых расскажут вам, откуда взялась Россия.