убеждении, что именно такие вещи и надо писать к юбилеям). Так вот, вернёмся к воспоминаниям Лакшина: «Его песни тосковали, вспоминали былое, пророчили разлуку, утешали в беде; жаловались на скоротечность жизни и обещали верность в любви, предчувствовали утраты и мужественно спорили с судьбой.
Он пел много песен редких, но и самые известные, — самые запетые песни звучали у него свежей новизной, может быть оттого, что пение было формой жизни его же собственного поэтического чувства. Пушкинского «Узника» он пел на особый замысловатый мотив, перенятый у отца. Слова там тоже были отчасти самодельные. Так, среди мечтаний о воле арестанту вспоминалась родная деревня, и Твардовский прибавлял с голоса отца нечто, чему сам невольно улыбался:
Девчонок там много,
Лю-у-бить некого…
А «Славное море — священный Байкал» пел вполне традиционно, но как-то особенно серьезно, истово.
Однажды сказал:
— Удивительная песня. Я мог бы написать, наверное, целую статью, разбирая ее строчка за строчкой Автор ее — Давыдов, но не гусар Денис Давыдов, а забытый поэт Дмитрий Давыдов, сибирский краевед. Ничего заметного, кроме этой песни, он, кажется, не сочинил. Но это шедевр, как бывает у автора одной вещи. Кто мог бы её заметить и оценить по-настояще. му тогда, когда она была написана? Разве что Пушкин, если б не умер двадцатью годами раньше.
И он принялся разбирать песню, идя от строки к строке. Это была блестящая импровизация, как бы конспект ненаписанной статьи.
«Славное море — священный Байкал…» Первая строка заявочная, говорил Твардовский, камертон всего стихотворения. Байкал — сибирское море, и море священное, потому что помощник беглецу. Первая строка всегда очень важна в песне. Она и место действия определяет, и сразу дает нужный тон и масштаб изображения. Кажется, Горнфельд говорил, что по первой строке сразу можно определить, удалось ли все стихотворение. Может быть, это наблюдение и не ко всем случаям, но правда, что без сильной, запоминающейся первой строки стихотворение редко получается, я это по себе знаю.
«Славный корабль — омулёвая бочка…» Вторая строка незаметно переводит нас к конкретности — и вот уже вся картина озера и беглеца в бочке, плывущей по волнам…
«Долго я звонкие цепи носил, Долго бродил я в горах Акатуя…» У Давыдова было иначе: «Худо мне было в норах Акатуя», то есть в шахтах, в Акатуйском руднике. Но когда песня сделалась народной, общерусской, те, кто её пели, не понимали этих слов и переделали — «в горах Акатуя», что легче доходит, Вообще местные названия и изощрённые образы в народной песне не держатся. Вместо «Партизанские отавы (то есть буйно растущая трава) занимали города» поют «Партизанские отряды…», что общепонятнее, да, может, и лучше.
«Старый товарищ бежать подсобил. Ожил я, волю почуя…» Понимаете ли вы, что эти строки трагические в отношении к еще одной судьбе? Старый-то товарищ сам не бежит. Отбегался. Когда-то, видно, попался, присужден к новому сроку и теперь только помогает молодому. Были такие, что бегали по нескольку раз и возвращены обратно, и сил уже не хватало на новый побег.
«Шилка и Нерчинск не страшны теперь. Горная стража меня не поймала…» Очень сильно звучит эта география, это простое перечисление самых страшных каторжных тюрем…
«Шел я в ночи и средь белого дня. Шел и кругом озирался я зорко…»
Мы так поём, а у Давыдова было, пожалуй, точнее: «Близ городов я поглядывал зорко». Озираться в тайге и в ночи не обязательно, там за несколько суток ходу можно человека не встретить. Другое дело — вблизи городов поглядывать. Но песня мирится с некоторой условностью.
«Хлебом кормили крестьянки меня…» Когда ездил на Ангару, то застал еще в деревнях полочки у окон, на которые крестьянки ставили молоко, клали хлеб для бредущих через тайгу.
Твардовский рассказывал, что, работая над «Далями» (так он называл в разговоре свою поэму «За далью — даль») и собираясь ехать в Сибирь, он прочёл чуть не все о Байкале и песню Давыдова тогда впервые узнал всю.
— Она длинная, — говорил Александр Трифонович, — и есть еще отличные строфы: «Весело я на сосновом бревне Вплавь чрез глубокие реки пускался; Мелкие речки встречалися мне — Вброд через них пробирался…» — потом — как нашел на берегу старую бочку, и описание всего путешествия в ней. Вообще мы едва одну треть поем, и является соблазн сказать: вот народ-редактор оставил самое сильное, ненужное пропустил. Но это, может, и не всегда верно. Вот мы поём: «Славный мой парус — кафтан дыроватый». Кафтан — одежда старинная, уже в девятнадцатом веке редкость. А в стихотворении было: «армяк дыроватый» — это сразу увидишь, драная тюремная одежда беглеца. Но вообще-то — великая слава стихотворению стать такой песней. Бывают подобные шедевры-одиночки. Помните, как Маршак восхищался слепцом Козловым? «Не бил барабан перед смутным полком» в его переводе — это классика, и не ниже, чем самый лучший оригинал. Так вот и эта песня.
И Твардовский запел, а все подхватили с каким-то чувством бережности к песне и нового понимания знакомых слов».
Лакшин В. Открытая дверь. Воспоминания, портреты. — М.: Московский рабочий. 1989. — 448 с.
Кстати, чтобы два раза не вставать: вот полный текст Дмитрия Давыдова (1848) — ясно, что народ из этого текста половину строф повыкидывал.
Славное море — привольный Байкал,
Славный корабль — омулёвая бочка.
Ну, баргузин, пошевеливай вал,
Плыть молодцу недалечко!
Долго я звонкие цепи носил;
Худо мне было в норах Акатуя.
Старый товарищ бежать пособил;
Ожил я, волю почуя.
Шилка и Нерчинск не страшны теперь;
Горная стража меня не видала,
В дебрях не тронул прожорливый зверь,
Пуля стрелка — миновала.
Шел я и в ночь — и средь белого дня;
Близ городов я поглядывал зорко;
Хлебом кормили крестьянки меня,
Парни снабжали махоркой.
Весело я на сосновом бревне
Вплавь чрез глубокие реки пускался;
Мелкие речки встречалися мне —
Вброд через них пробирался.
У моря струсил немного беглец:
Берег обширен, а нет ни корыта;
Шёл я коргой — и пришёл наконец
К бочке, дресвою замытой.
Нечего думать, — бог счастье послал:
В этой посудине бык не утонет;
Труса достанет и на судне