Вот в чем роль многократного «наложения» текстов: в создании вокруг произведения культурной и духовной ауры, 8 насыщении его токами живой атмосферы дружества и пронизании идеи сквозного единства русской литературы. Произведение больше не обречено на «частное» существование, оно вовлекается в общую работу по созданию неразложимой поэтической субстанции, «континуума», из которого, как из клубящегося звездного вещества, могут рождаться новые «светила». Произведение находится под защитой других произведений и само «защищает» их.
* * *
Нетрудно заметить, что «несущей конструкцией» в возведенной Пушкиным и поддерживаемой Жуковским, Рылеевым, Якубовичем, Розеном выступает не только тема Петра, Петербурга, царства и милости, но и ритм, четырехстопный хорей. Тематически и проблемно «Пир…» можно связать с множеством текстов, число которых имеет тенденцию к бесконечности: от стихотворной повести самого Пушкина «Анджело» до записанной им народной песни «Бежит речка по песку…»[73], оды «К милости» Н. М. Карамзина и басни В. Л. Пушкина «Великодушный царь»[74].
Все это важно для понимания творческой предыстории «Пира…», однако в сквозной ряд названных выше (и тех, что предстоит назвать) произведений эти вещи не входят, — ибо выпадают из ритмической цепи.
Четырехстопный хорей отнюдь не безразличен по отношению к жанровым, стилевым, смысловым заданиям и Жуковского, и Розена, и Пушкина, и Якубовича: он «сохраняет устойчивую связь с песней, варьируя ее приблизительно так: а) народная песня (и эпос); б) просто песня (и лирика); в) легкая песня (и шутка); г) анакреонтическая песня (и античная тема)», — пишет М. Л. Гаспаров и добавляет, что по мере становления и развития пушкинского художественного мира «национальная окраска четырехстопного хорея ощущается Пушкиным все сильнее, и этот ритм становится для поэта «носителем экзотики (русской простонародной или иноземной), носителем «чужого голоса»; единичные исключения вроде «Пира Петра Первого» только подтверждают правило»[75]. Как мы имели случай убедиться, «Пир…» на самом деле не составляет исключения, закон «чужого голоса» действителен и для него. Более того, уже к началу 1800-х годов в отечественной поэзии сложился устойчивый тематический и стилистический образ хореического четырехстопника, ориентированного на «народность» и использующего вопросительно-отрицательное построение синтаксиса как основной риторический прием. Катализирующую роль сыграл тут поэтические отклики на Отечественную войну и предшествовавшие ей военные кампании, что естественно: жизнь ориентировала поэзию на простонародную интонацию, тему царского величия, русской неодолимости и неохватности; а хорей был противопоказан именно интеллектуально-дворцовой одической лирике.
Примеры можно нанизывать на сквозную нить вольного ритма без конца.
«Гей, гей, братций! що мы чуем? /Кажуть, к нам Француз идеть!/ Сердцем мы царя шанкуем;/Пийдем за Иого на смерть»[76]..
Или: «Что таинственна картина? /Что явленье девы сей?/ По челу — Екатерина; /По очам — огнь Павлов в ней…»[77]
Или: «В царстве Русском, Православном; /В блеске светлого венца/ Матушка жила Царица; /Кроткая ее десница/ Принимала в дар сердца»[78].
По случаю взятия Варшавы русскими войсками Сергей Глинка восторженно обращал к Царю-отцу стихи, уже прямо предвосхищающие те, что позже Пушкин посвятит монаршему предку Александра I, Петру, а Жуковский — преемнику, Николаю:
Кроткой русских повелитель,
Рог гордыни ты смирил!
Кто сердец, кто душ властитель,
Тот в душах любовью жил.(…)
Не желает расширенья
Александр земель своих;
Бог, в залог благоволенья,
Заключил полсвета в них.(…)
Обитатели Варшавы!
Русский царь — и ваш Монарх;
Как и мы, сыны вы славы:
Будем мир хранить в сердцах.
Жить к Царю любовью будем.
Отложив вражду навек;
Все, что было — позабудем!
Царь прощенье всем изрек!..[79]
Но если Глинку Пушкин читал в Лицее почти наверняка, то стихи Срезневского в «Украинском вестнике», написанные в 1816-м также «В честь российского победоносного воинства», он знал навряд ли; тем поразительнее сходство, определяемое исключительно принадлежностью к одной ритмической традиции:
Что за шум в стране полночной
Прерывает тишину?
Бонапарт с ордою мочной
Вторгся в русскую страну. (…)
Что за крики в Царстве Белом,
Что за громы раздались?
Храбры Россы с духом смелым
На злодея поднялись!(…)
Что за шум и что за крики
Слышны с западных сторон?
Россы в бранях там велики.
Всех сражают! Слышен стон!..
Пусть стонает враг суровый,
Нашей мышцей поражен! (…)[80]
Почти невероятно также, чтобы в памяти Пушкина времен «Пира…» сохранялось воспоминание об анонимном «Разговоре с чердака 1813 года декабря 31 дня в 12 часов пополудни с новым 1814 годом»:
(…)Загляни в прошедши годы,
Мать седая старина
Скажет: русские народы
Вами слава создана. (…)
А великой, — что старушку
Мать-Россию просветил,
Все труды считал игрушкой:
Флот и войски сорудил.
Питер, славную столицу
Из земли, как небылицу,
В два он мига взгромоздил;
И тогда же под Полтавой
Он смигнулся с русской славой —
Карла в пух растеребил[81].
Возможно, впрочем, и другое объяснение. Все цитированные поэты, от Глинки др Пушкина, звали и помнили солдатскую песню, которая была сочинена «вслед за оставлением Москвы» и ходила «по Петербургу и в губерниях»:
Град Москва в руках французов.
Это, право, не беда:
Наш фельдмаршал князь Кутузов
Отплатить готов всегда.
Знает то давно Варшава
И Париж то будет знать.
Не связана ли, кстати, с этой песней та московская «аура» петербургского стихотворения «Пир Петра Первого», которая поражает в нем и которая как бы подготавливает многие повороты в его литературной судьбе, — о чем речь еще пойдет? Во всяком случае, автор воспоминаний, донесших до нас фрагмент этой песни, всячески подчеркивал, что военный Петербург, начиная с зимы конца 1812 года, «русифицировался», «помосквел»: «гораздо реже можно было встретить военную или европейскую одежду, а все больше русские бороды, кафтаны и чуйки»[82].
Да что там; песен было много. Когда Н. Пальчиков в 1890-х записал народную песню «Переселение на Илецкую линию», — «Прощай, Томский и Тобольский,/ Краснуфимский городок», — нельзя исключать возможности «обратного влияния» «Пира Петра Первого», уже вошедшего в школьные хрестоматии, на городское «массовое» культурное сознание. Но пелась-то она еще в 1822–1826 годах!
Если еще чуть подняться по диахроническому ряду, то как не вспомнить, что в 1828 году написан «Русский бог» Вяземского, что в 1832-м Асмодей пишет «К старому гусару»:
Эй да служба! Эй да дядя!
Распотешил, старина!
На тебя, гусар мой, глядя.
Сердце вспыхнуло до дна.(…)
Но пятнадцатого года,
В шумных кликах торжества
Свой пожар и блеск похода
Запивавшая Москва… —
(Выделено мною. — А. А.)
К 1834-му относится «Еще тройка»: «Кто сей путник? И отколе, /И далек ли путь ему?/ Поневоле иль по воле/ Мчится он в ночную тьму?»
В том же году создана поэма Александра Полежаева «Кориолан»: «Кто ж вы?.. Яростные клики /Раздались, как гул морей…/ Не восстал ли Рим великий /На народов и царей? /(…) /Нет! Решитель дивных боев/ Стран далеких не гремит(…)» и т. д.
Таким образом, четерыхстопный хорей в соединении с темой русской (или мировой) истории сам собою вел к проблеме национального характера, склонного к простоте и шутке, что, в свою очередь, диктовало своеобразное синтаксическое членение строфы: порядок слов естественный, в начале нечетных строк ударение падает на значимое слово, фраза тяготеет к вопросительно-отрицательной интонации («Это?.. Это?.. Нет!..»). Так сложился не только семантический, но и стилистический ореол метра, чем Пушкин и воспользовался. Причем сконцентрировал опыт своих предшественников до такой степени, что когда Полежаев создавал в 1837 году поэму «Марий», он ориентировался не только на свой собственный, причем недавний, опыт, но и на опыт — пушкинский:
Был когда-то город славный,
Властелин земли и вод;
В нем кипел самодержавный
И воинственный народ.
В пышных мраморных чертогах
Под защитою богов
Или в битвах и тревогах
Был он страшен для врагов (…)
Но, как бы ни были значимы все эти параллели, этот ритмический фон, нужно отдавать себе отчет, что он не сам по себе возник, что у него должна быть точка отсчета. Одна или несколько — «то другой вопрос; в связи с нашим сюжетом важно лишь, что поэты пушкинского круга (из приведенных примеров это особенно хорошо видно) в своих хореических стихах ориентировались на опыт автора стихотворения «Богине Невы» (1794) Михаила Никитича Муравьева.