Провожая гостей, Павел Абрамович сказал Альберту:
— Вы уж извините меня, старика. Я хотя и болтал, но приглядывался к вам, молодой человек. Вы мне понравились. Если вас обоих интересует мнение старого актера, я — за! И в качестве подарка — приглашаю на премьеру «Чайки».
Они были на «Чайке». Гарянов играл доктора Дорна, играл превосходно. Во время спектакля Клавдия, взглянув на Альберта, увидела, что он внимательно смотрит на сцену и шепчет: «Один… два… три…»
— Что с тобой? — спросила она.
— Я считаю несчастных, — шепотом ответил он.
А еще через два года он из Москвы напишет ей на Дальний Восток:
«Был на концерте… исполняли «Чайку»… но не ту, которую мы видели в Челябинске».
И она отчетливо, до мельчайших деталей, вспомнит этот вечер, когда они вместе последний раз ходили в гости — вечер у Гаряновых…
Мама Клавдии и младшая сестра Нюся очень полюбили Альберта. «Он добрый и внимательный, как родной сын», — хвалила его Матрена Ивановна. Но среди дальней родни Рубцовых, среди двоюродных тетушек, вдруг появилась «оппозиция»: мол, подумать Клавдии не мешает. Он, конечно, наш, но все-таки…
Самой Клавдии, зная ее характер, этого высказывать не решались, но мать такими разговорами расстраивали. Глядя на маму, расстраивалась и Клавдия.
Днем, обходя больных, она заглянула в маленькую одноместную палату, где на койке лежал крупный немолодой мужчина с лукавым и одновременно проницательным взглядом.
— Что это ты, голубушка, приуныла? — глуховатым голосом спросил он у Клавдии.
— И не спрашивайте, Иван Степанович! — вздохнула Клавдия. — Может быть, я к вам вечером забегу и тогда все расскажу.
Иван Степанович Белостоцкий уже тогда был в Челябинске личностью легендарной. Член партии с 1904 года, он учился в Ленинской школе в Лонжюмо, устанавливал Советскую власть на Урале, работал на ЧТЗ «с первых колышков». Человеком он был прямым, жизнерадостным и доступным, прекрасным рассказчиком и острословом.
К нему-то, освободившись от врачебных дел, и пришла Клавдия вечером в палату. Открыла окно, села на стул против его койки и… выложила все свои заботы.
— Замучили маму тетки своими разговорами. Ну, а вы что скажете, Иван Степанович? Выходить мне за него или не выходить? — грустно пошутила она.
— Непременно выходить! — сразу, как о хорошо продуманном и давно решенном, ответил Белостоцкий. Своей большой ладонью он ласково погладил ее руку и добавил: — Другого мнения и быть не может. Любовь — это же счастье. Не каждому оно дается.
Этот разговор тоже запомнился ей на всю жизнь.
Вскоре Клавдия уехала в Москву, в аспирантуру.
Альберт остался в Челябинске. Он по-прежнему жил в одной комнате с молчаливым Карлом. Каждый день бывал у Рубцовых. Матрена Ивановна болела, и он помогал Нюсе по хозяйству. Много лет прожив вдали от своих близких, здесь он, наконец, нашел родную семью.
В декабре Клавдия приехала домой на каникулы, и они поженились. Была скромная, но веселая свадьба. Позвали супругов Крамеров, чеха Игнаца с женой, родных Клавдии. Иван Степанович Белостоцкий в это время лежал в больнице в Свердловске. Не смогли прийти и Гаряновы, но они прислали молодым роскошный гаряновский пирог, который стал главным украшением свадебного стола.
Гости шутили: пирог русский, кекс английский, печенье чешское, невеста — русская, жених — немец! Самая настоящая интернациональная свадьба.
Вместе они встретили Новый год.
Альберту и Клавдии нравилось бродить по зимним улицам, смотреть, как около фонарей кружатся снежинки. А самое главное, во всем этом огромном сверкающем мире они могли быть вдвоем, рядом, вместе…
Но каникулы кончились, и Клавдия уехала в институт. А в марте Альберт неожиданно сообщил ей, что его вызывают в Москву, в Коминтерн.
Сначала она страшно обрадовалась, а потом все в ней дрогнуло.
Она вдруг поняла, какое это трудное и тревожное счастье — любить человека и все время, каждую минуту знать, чувствовать, что он не принадлежит ни ей, ни самому себе.
Когда Альберт приехал в Москву, уже капало с крыш, пахло весной.
Шла весна 41-го года.
Ей — в другую сторону…В довоенной Москве, бурно строившейся и молодевшей, немало еще оставалось и старых двухэтажных домиков, которые прятались в глубине дворов и тихо доживали свой век. В таком домике, на тихой улочке недалеко от Белорусского вокзала, снимала комнату и Клавдия.
«Придет или не придет?» — волновалась Клавдия в первую субботу после приезда Альберта. Было уже поздно, когда она возвращалась из института домой. Вышла из метро и вдруг страшно заторопилась, почти побежала, загадывая: если будет свет в ее комнате, значит придет, а если нет… Вбежала во двор и от волнения никак не могла найти свое окно. Кто-то шел ей навстречу.
— Клавдия, ты?
Это был Альберт. Он приехал раньше, ждал ее, пошел встречать.
Теперь по воскресеньям им принадлежала вся Москва. Они навещали сестру Клавдии Тоню, заходили к Отто — товарищу Альберта по Испании. Он был тяжело ранен, потерял зрение. На улице его водила под руку жена, француженка Сюзанна — Сюзон, как ее называли друзья.
Однажды они провели вечер у немецкого художника — политэмигранта. Он показывал свои работы. Одна из картин поразила Клавдию. Голодная степь. Верблюд. Тени на песке. Красная луна. Казалось, даже воздух на картине был раскален.
— Der Monat ist rot und scheint![2] — сказала Клавдия, и все гости к ней повернулись. Она смутилась, но ее стали убеждать, что нужно больше говорить по-немецки: практика — самое главное.
Случалось, что Альберт был свободен и в субботу. Тогда он заходил за ней в Ленинку или в институт, в переулке Лаврова около Таганки. Общительный и приветливый, он быстро познакомился с ее подругами и с преподавателями и очень всем понравился.
Часто они ходили на концерты русской музыки.
Как-то Альберт принес билеты, но не сказал, куда они пойдут. «Это сюрприз».
И привел ее в кукольный театр на «Буратино». На спектакле он не столько следил за сценой, сколько за тем, как вели себя маленькие зрители.
К детям у него было особое отношение. Он мог за ними наблюдать часами. В парке имени Горького была площадка, где малыши катались на педальных велосипедах. Глядя на ребятишек, Альберт «угадывал» их характеры:
— Видишь — вот этот будет хорошим человеком… А вон тот, толстый — типичный бюргер. Посмотри, какое у него самодовольное выражение лица. Зато вон та девочка — прелесть, она будет вожаком у комсомольцев.
Однажды — это было в конце мая — Альберт предупредил Клавдию:
— Если в следующую субботу я не приеду, ты не волнуйся. Наверное, будем переезжать за город, на дачу.
Конечно же, всю неделю она волновалась. Но он приехал. И еще несколько раз приезжал. А потом наступила еще одна суббота, и его не было. Она сидела за столом, читала, долго стояла у окна и, прижавшись к стеклу лбом, смотрела в ночную темноту. Потом подошла к календарю и сорвала листок. Машинально взглянула: 21 июня…
Следующий воскресный день безжалостно рассек их жизнь и жизнь миллионов других людей пополам.
* * *
На пятый день войны Клавдия, измученная тревогой, поехала к брату, военному инженеру. Сидела, молчала, плакала. Брат спросил:
— Боишься за него?
Она молча кивнула.
Вернулась домой и, открыв дверь комнаты, тихо ахнула. Альберт был здесь, и уже в военной форме — в пилотке, в красноармейской гимнастерке. Она так обрадовалась, что забыла свои тревоги и через пять минут уже вертелась в его пилотке у зеркала и спрашивала: «Как, идет?»
Вечером он вспоминал Испанию, налеты фашистских самолетов на Мадрид. Их называли «коровами» за то, что они часто бросали свои бомбы куда попало. А ночью она услыхала, как он во сне говорил: «Летят… летят…»
4 июля, на другой день после выступления Сталина, Клавдия пошла в военкомат и подала заявление — на фронт. Она не могла допустить и мысли, что Альберт в армии, а она — нет. Ей хотелось, чтобы и в этом их судьбы были одинаковы.
Занятия в институте еще продолжались, но теперь и преподаватели и слушатели дежурили в отрядах МПВО, в спасательных командах.
Начались вражеские воздушные налеты на Москву. По ночам в городе все дрожало от грохота зениток, в небе метались огненные лучи прожекторов, вспыхивали огоньки разрывов. Но лишь отдельные самолеты прорывались к Москве и сбрасывали бомбы. Появились первые разрушенные дома, первые раненые и убитые.
Недалеко от дома Клавдии жил напряженной жизнью, пульсировал Белорусский вокзал. Каждую ночь оттуда доносился негромкий, ритмичный и в то же время тревожащий звук. Она долго не могла понять, что это такое. И вдруг догадалась: это шаги подходивших колонн, маршевых батальонов, которые отправлялись на фронт.