Трагический ход русско-японской войны довершал „пробуждение“ поэта к жизни. На полях Маньчжурии очутились его сверстники и недавние однокашники, как, например, часто писавший ему оттуда гимназический товарищ Виша Грек. „Совсем поразил“ Блока взрыв броненосца „Петропавловск“ на мине. Словно предвестие будущей Цусимы, виделся поэту горестный „муравейник… расплющенных сжатым воздухом в каютах, сваренных заживо в нижних этажах, закрученных неостановленной машиной“ (VIII, 99).
Городской пейзаж окрашивается в стихах Блока в тревожные, красные тона.
Пьяный красный карлик не дает проходу,
Пляшет, брызжет воду, платье мочит…
Карлик прыгнул в лужицу красным комочком…
Красное солнце село за строенье.
(„Обман“)
„Мы — в бунте, мы много пачкались в крови, — пишет Блок, посылая другу стихи „Город в красные пределы…“ — Я испачкан кровью“ (VIII, 108).
Город в красные пределы
Мертвый лик свой обратил,
Серо-каменное тело
Кровью солнца окатил.
…Красный дворник плещет ведра
С пьяно-алою водой,
Пляшут огненные бедра
Проститутки площадной,
И на башне колокольной
В гулкий пляс и медный зык
Кажет колокол раздольный
Окровавленный язык.
В красном карлике, в бегущих по городу красных струйках современники видели связь с кровью, проливавшейся на Дальнем Востоке. И дотоле мирный колокол теперь не только становится окровавленным, но и приобретает какие-то грубоватые ухватки, в нем проступает яростное выраженье („кажет… окровавленный язык“), он вот-вот, мнится, разразится гневным „криком“ набатным звоном.
В конце 1904 года Блок работает над поэмой „Ее прибытие“. Занятые „тяжелым“, „медленным“ трудом в „угрюмом порту“ люди неясно мечтают о каком-то чуде. Наконец гроза поет „веселую песню“, предвещая скорое прибытие „больших кораблей из далекой страны“.
А уж там — за той косою
Неожиданно светла,
С затуманенной красою
Их красавица ждала…
То — земля…
Так, пожалуй, впервые появляется в поэзии Блока образ красавицы родины с ее „затуманенной красою“.
„Прибытие Прекрасной Дамы“ — называлась поэма в рукописи. Но Блок признавался, что ему „надоело“ „обоюдоострое название“ героини его прежних стихов, что все это „было пережито раньше“ (VIII, 113). „Дальше и нельзя ничего, — писал он уже осенью после одного стихотворного наброска в старом духе. — Все это прошло, минуло, „исчерпано“ (IX, 67).
Очевидно, Она в поэме уже не тождественна Прекрасной Даме. Это — символ чего-то высокого, радостного для людей.
„Она девушка!“ — когда скажет он бывало о ком, — писал ближайший друг поэта Е. П. Иванов о Блоке, — …то что-то страшно хорошее, как ставящее… знак плюса над явлением — слышалось в голосе его. „Она девушка“ — это сказал он себе о революции… „Она девушка. Это моя невеста!“ сказал А. Б[лок] „революции и поверил ей…“[12] (В тех же черновых набросках Е. Иванова именно к революции относится выражение: „Ее прибытие“, позже зачеркнутое.)“
Революционные события 1905 года многообразно отразились в творчестве Блока. Дело даже не в прямых откликах на то или иное из них („Митинг“, „Шли на приступ…“), но в пронизывающем стихи поэта ощущении наступившего перелома, рубежа:
Старость мертвая бродит вокруг,
В зеленях утонула дорожка.
Я пилю наверху полукруг
Я пилю слуховое окошко.
Чую дали — и капли смолы
Проступают в сосновые жилки.
Прорываются визги пилы,
И летят золотые опилки.
Вот последний свистящий раскол
И дощечка летит в неизвестность…
В остром запахе тающих смол
Подо мной распахнулась окрестность…
Это прекрасно уже по острейшему ощущению конкретного переживания. Но „дали“, „распахнувшаяся окрестность“ волнуют не столько открывшимся „красивым видом“, сколько ощущением внезапно возникшего, прежде невиданного, волнующего простора.
Выхожу я в путь, открытый взорам,
Ветер гнет упругие кусты,
Битый камень лег по косогорам,
Желтой глины скудные пласты.
Разгулялась осень в мокрых долах,
Обнажила кладбища земли,
Но густых рябин в проезжих селах
Красный цвет зареет издали.
Вот оно, мое веселье, пляшет
И звенит, звенит, в кустах пропав!
И вдали, вдали призывно машет
Твой узорный, твой цветной рукав.
Кто взманил меня на путь знакомый,
Усмехнулся мне в окно тюрьмы?
…Нет, иду я в путь никем не званый…
(„Осенняя воля“)
Никем не званый — и в то же время привлекаемый стоголосым хором реальной жизни, уже куда-то бурно устремляющейся, как гоголевская тройка (и одна строфа словно бы дает услышать переливы бубенцов: „звенит, звенит… И вдали, вдали… Твой узорный, твой цветной…“)
„Русь, куда ж несешься ты, дай ответ? Не дает ответа“ (Гоголь).
„Кто взманил меня на путь знакомый… Нет, иду я в путь никем не званый…“.
Недаром загадочный, тревожащий, притягательный мотив „птицы-тройки“ пройдет затем через поэзию и публицистику Блока, чтобы чудесно преобразиться напоследок в грозный образ двенадцати красногвардейцев, которые „вдаль идут державным шагом“.
Но до этого победною шествия еще бесконечно далеко. В разгар опрометчивых либеральных ликований по поводу „свобод“, обещанных царским манифестом 17 октября 1905 года, Блок пишет поразительно прозорливое стихотворение:
Вися над городом всемирным,
В пыли прошедшей заточен,
Еще монарха в утре лирном
Самодержавный клонит сон.
И предок царственно-чугунный
Всё так же бредит на змее,
И голос черни многострунный
Еще не властен на Неве.
Уже на домах веют флаги,
Готовы новые птенцы,
Но тихи струи невской влаги,
И слепы темные дворцы.
И если лик свободы явлен,
То прежде явлен лик змеи,
И ни один сустав не сдавлен
Сверкнувших колец чешуи.
Ощущение исторической исчерпанности самодержавия определяет всю структуру образов стихотворения: „в пыли прошедшей заточен… самодержавный клонит сон… слепы темные дворцы“. И в то же время здесь запечатлена скрытая угроза, „лик змеи“, исподволь выжидающей своего часа.
Еще недавно в устах символиста Блока „невеста“ обычно обозначала Вечную Женственность, грядущую в мир, чтобы чудесно преобразить его. Теперь это символ реальных перемен, происходящих в жизни:
Сольвейг! Ты прибежала на лыжах ко мне,
Улыбнулась пришедшей весне!
Жил я в бедной и темной избушке моей[13]
Много дней, меж камней, без огней.
Но веселый, зеленый твой глаз мне блеснул
Я топор широко размахнул!
Я смеюсь и крушу вековую сосну,
Я встречаю невесту — весну!
(„Сольвейг“)
Разумеется, было бы непростительным упрощением понимать символы поэта совершенно однозначно и усматривать, например, в „звонком топоре“ чисто революционное оружие. Но что все это находится в теснейшей связи с происходящим в стране-несомненно. Характерно, что летом 1905 года Блок писал Е. П. Иванову: „Если б ты узнал лицо русской деревни-оно переворачивает; мне кто-то начинает дарить оружие…“ (VIII, 131).
Но Блок и сам был очень далек от действительного знания „лица“ деревни и скорее ощущал некие исходящие оттуда, тревожащие, будоражащие токи. Это и было пресловутое „оружие“.
„Звонкий топор“ поэта ударил в первую очередь по тому, что сковывало его самого, когда он, если выразиться словами стихотворения „Сольвейг“,
Жил в лесу как во сне,
Пел молитвы сосне…
Недаром это стихотворение написано вскоре после завершения поэтом драмы „Балаганчик“ (1906), где он „топор широко размахнул“ и вволю посмеялся над своими недавними „молитвами“.
„Вероятно, революция дохнула в меня и что-то раздробила внутри души, писал Блок, — так что разлетелись кругом неровные осколки, иногда, может быть, случайные“ (VIII, 164).
„Балаганчик“ написан „кровью… растерзанной мечты“: мистерия ожидания чуда превратилась в горькую арлекинаду. Важные мистики, благоговейно сосредоточенные для встречи „Бледной Подруги“ — Смерти, принимают за нее Коломбину и так возмущенно препираются с Пьеро, уверяющим, что это его невеста, что тот готов отступиться.
Все полно трагикомической неразберихи и внезапных превращений: Коломбина, обманув ожидания мистиков, а затем и Пьеро, уходит с Арлекином, а затем обнаруживается, что она — картонная; религиозное собрание сменяется маскарадом; из паяца, „раненного“ рыцарским мечом, брызжет струя… клюквенного сока; даль, видневшаяся за окном, оказывается нарисованной на бумаге, и Арлекин, прыгающий в окно, летит в пустоту, перед испуганными масками возникает Смерть, Пьеро простирает к ней руки, она оказывается Коломбиной и… опять исчезает вместе с взвивающимися кверху декорациями и разбегающимися масками.