– Но однажды ты покинул Мезень…
– Окончив школу, приехал в Архангельск. А потом были армия, служба в Подмосковье, в Воронеже, под Киевом, в Будапеште. И когда приехал в Ленинград, то он меня ничем не поразил… Кстати сказать, я никогда городов не любил. В России большие города – противоестественны.
– А знаменитые белые ночи?
– Я родился в краю белых ночей. Закрываешь глаза – светло (а спать надо!), открываешь – снова светло. И так всё лето. Ничего особенного. Это поэты воспели их, а для нас они – обычное явление. Кстати, в это время сон нарушается. Впрочем, это незабытно тоже. Белые ночи дают мистическое ощущение жизни, а наезжие бывают очарованы поэзией белых ночей.
А в Ленинград приехал – город как город. Но сюда я приехал, чтобы стать студентом… Я ведь в школу почти не ходил. Зато в армии меня охватила такая жажда учиться, что я носил в одном сапоге алгебру, а в другом – геометрию. Каждую свободную минуту решал задачи. Я был восхищён поэзией математики. Тогда русский язык и литература меня нисколько не интересовали. После армии я, поступая в горный институт, сдал математику на «отлично», хотя половина поступающих отсеялась на этом экзамене.
– Когда же ты обратился к литературе?
– Когда неожиданно для себя стал писать стихи. Мой старший брат, прочитав их, сказал: «Зачем тебе эти геологоразведочные скитания? Будешь бродягой всю жизнь. Стихи у тебя получаются – поступай в университет». И я поступил. И не жалею об этом.
– Твоё имя часто ставят рядом с Михаилом Пришвиным. Ты читал его книги о Севере?
– Не читал. Я знаю, что Пришвин – огромный писатель, но влияния его произведений на себе не испытывал. Мне ближе творчество Льва Николаевича Толстого. Кстати, я недавно получил премию «Ясная Поляна», чем очень горжусь.
Чем больше я узнаю о Толстом, тем меньше знаю его. Не надо воспринимать сказанное как парадокс, ибо чем больше мы узнаём о Боге, тем меньше мы знаем его. Бог приближается к тому, кто не размышляет о Нём, а чувствует Его. Так же и Толстой. Лев Николаевич – загадочная, необычная и, может быть, неземная личность. Чтобы любить Бога, надо себя притужать, заставлять. Что такое жизнь Толстого? Он всю жизнь притужал себя, не давал расслабиться, чтобы понять Христа, как живого богочеловека. Он посвятил всю жизнь тому, чтобы увидеть Бога живым, а для этого надо было утруждаться на земле. Он решил однажды, что мужичок, работающий на пашне, гораздо богаче душой, возвышенней, чем те, кто живёт в домах с колоннами. Мать сыра земля питает соками работающего на ней, облагораживает его, приближает его, как сына к себе. И Толстой, трудясь на земле по восемь часов, сам приближался к этому мужичку, к его пониманию мира.
– Изучив драматические события Смутного времени, я в середине 70-х годов прошлого столетия пришёл к выводу, что и мы приближаемся к подобным событиям, но более катастрофическим по сути. Какой вывод ты сделал, изучив трагедию русского раскола? Не считаешь ли ты, что потомки протопопа Аввакума, боярыни Морозовой и простых староверов в лице Рябушинских, Морозовых и других не простили потомкам Романовых и поддержали революцию.
– Когда я начинал писать «Раскол», об этом не думал. Прежде я собрал библиотеку, посвящённую тому времени, изучил саму эпоху, а роман я слагал 15 лет. Мне казалось, что никто не писал о расколе в полной правде, и потому я должен рассказать о великой трагедии православного народа в последней истине, которая доступна земному человеку. Я писал, отстраняясь от земли, как бы сверху. Я любил и никониан, и старообрядцев, и царя, и бояр, и даже палача…
– Этот дар твоего совестливого сердца соболезновать всем в России из-за России отметил Юрий Архипов.
– Написав, я увидел цикличность, одну и ту же методику поведенческую управителей, эгоистически мечтающих произвести перемены в России и в обществе. И в 17-м году повторилось то же. И по тому же лекалу произошли изменения 1991 года: кучка людей забирает власть методом ухищрения и потом превращает народ с криками, с побоями в стадо и начинает народу диктовать свои условия жизни.
Меня поразило то мужество, та высота духа, с какими истинные староверы подходили к своей судьбе. Они соблюдали древние заветы, по которым молились их деды и отцы. И страдания свои воспринимали не как подвиг личный, а как необходимость стойкого стояния в вере. Жить в беззаконии, то есть без души, для них было страшнее смерти. Плоть есть, а души уже нет. Мы даже не догадываемся, насколько для старорусского человека была ценна душа! И потому смерть принималась легко…
Когда Никон сталкивал кибитку с прямой русской дороги, он не задумывался, к чему это приведёт. А когда он сам угодил в ссылку, то понял, какую губительную хворь наслал на Русь! И тогда-то воскликнул: служите по святым книгам – они верные. Но воз русской истории уже заблудился, попал в сузёмки, погряз в сугробах… Это привело к 17-му году.
– Истовое желание верующих стоять до конца за убеждения говорит о крепости русского человека, о достоинстве его. Это качество народной души спасало Русь от многих нашествий и даёт нам силы выдержать очередное испытание.
Мы с тобой не раз говорили о том, что и язык наш испытывает каждый век великие нашествия на него. Мы удивляемся речевым особенностям произведений Николая Лескова, Бориса Шергина, Михаила Пришвина. Но ведь видно невооружённым глазом, как обедняется речь не только у школьников и студентов, но даже у преподавателей словесности и хранителей языка – писателей. Мало кто имеет такой словарный запас, как у тебя. Даже Валентин Распутин восхищался языком твоего романа…
– Он говорил мне, что брал любую страницу моего «Раскола», читал и у него создавалось впечатление, что я писал всё это в один час, так всё органично: непрерывность музыки слова, текстовая непрерывность… То же самое говорил и Юрий Кузнецов, отмечая язык романа, присущий семнадцатому веку.
– Кузнецов считал, что ты показал в своём трёхкнижии современную жизнь огромного пласта русской речи, сохранившейся только на севере России.
– Он думал, что русский язык того времени уже иссяк, но мой роман показал ему, что существует и сейчас, то есть является тем же живым языком.
Кстати, я раньше совершенно не владел образным языком. Я был глух к языку. Помню, когда в университете писал курсовую работу по этике или эстетике, то написал «зори, как алый стрелецкий кафтан». Мне показалось это сравнение таким красивым, что я прочитал своему педагогу. Умная женщина не стала огорчать меня… Но, спустя некоторое время, я понял, какую глупость я сделал. У каждого писателя есть свой Рубикон. Я перешёл его тогда, когда услышал красоту русского слова. Я тогда журналистом был и неожиданно для себя открыл многоцветный мир северных сказаний, песен и обрядов. Ты спрашивал, какой писатель повлиял на моё творчество, отвечаю: мой народ. Я не подслушивал ничего специально, ибо это было во мне изначально. Я вынимаю эти слова из себя, проверяю по Далю, иногда их не нахожу в словаре, но в жизни они есть
– Спасибо Далю за 200 тысяч слов, которые он собрал. Кстати, ты часто злоупотребляешь словом «изобка», которое в словаре стоит рядом с «избою». На одной странице по семь-восемь раз.
– Для этого нужен редактор. В одной моей повести, опубликованной в «Дружбе народов», было 56 раз слово «ступешка», раз 70 слово «тетёшки». Когда редактор сказала об этом, я покраснел и попросил оставить только один раз. Я только что закончил повесть «Река любви» и поймал себя на том, что снова мелькает «изобка».
– Кого из своих ровесников по веку ты выделяешь, как крупных писателей и почему?
– Василия Белова, который поразил меня, начинающего писателя, неслыханной простотой и необыкновенной красотой языка. Особенно его «Привычное дело» и ранние рассказы.
Сергея Алексеева, который очень хорошо начинал и мог бы быть одним из лучших писателей, если бы не перешёл на детективы. Хотя его книги тоже необходимы для воспитания человека. Валентина Распутина. Особенно талантливы первые работы его. Виктора Астафьева. Язык его произведений – прекрасен. Настоящий словотворец – Евгений Носов. Изумительный писатель. Ещё силён своим природным языком Анатолий Байбородин из Иркутска. Настолько силён, что не всегда знает чувство меры. Кто ещё? Сибиряк Анатолий Горбунов замечательно знает жизнь, чувствует народное слово… На самом деле их мало. Чуть не забыл Виктора Лихоносова – выдающегося прозаика. В нём привлекает не только язык, но интонация, очень необычная. А интонация – это музыка души. Я бы ещё выделил архангельского писателя Михаила Попова, автора романа «Свиток», московских прозаиков Александра Трапезникова, Михаила Попова – серьёзные, думающие… Тимура Зульфикарова. Очень талантливого поэта, в котором сошлись славянская кровь с восточной. В нём есть мощный эгоцентризм и неутолённое тщеславие, которое помогает ему выстоять в том окружении неверия в него. Он производит впечатление сибарита такого, восточного падишаха, окружённого женщинами, цветами, вассалами… На самом деле он человек большой силы воли. Ещё назвал бы Василия Казанцева – поэта с обострённым чувством любви к природе. И, конечно, Александра Проханова с его повестями, афганскими и чеченскими: «Идущие в ночи», «Дворец», «Чеченский блюз» и другими. Я считаю их эталонами военной словесной живописи.