С «завещанием» Кафки на свет появилась великая легенда о святом Кафке — Гарте, а вместе с ней маленькая легенда о Броде, пророке его, который с потрясающей честностью оглашает последнюю волю своего друга, чистосердечно признаваясь при этом, почему, во имя очень высоких принципов, он решил ей не подчиниться. Великий мифотворец выиграл пари. Его поступок был возведен в ранг великих деяний, достойных подражания. Ибо кто мог бы усомниться в преданности Брода своему другу? И кто осмелился бы усомниться в ценности каждой фразы, каждого слова, каждого слога, которые Кафка оставил человечеству?
Тем самым Брод подал достойный пример, пример неповиновения покойным друзьям; юридический прецедент для тех, кто хочет перешагнуть через последнюю волю автора или же обнародовать самые заветные его секреты.
Что же касается незаконченных новелл и романов, я охотно допускаю, что они должны поставить исполнителя последнего волеизъявления в довольно сложное положение. Ибо среди его сочинений разного достоинства находятся и три романа; а Кафка не написал ничего выше этого. Тем не менее нет ничего противоестественного в том, что в силу их незавершенности он классифицировал их как неудачи; автору трудно представить себе, что ценность не доведенного им до конца произведения уже ощутима во всей ее полноте даже до его завершения. Но то, что неспособен увидеть автор, часто бывает очевидно третьему лицу. Как бы поступил я сам, окажись я в положении Брода? Желание покойного друга для меня закон; с другой стороны, как можно уничтожить три романа, которыми я бесконечно восхищаюсь, без которых не могу вообразить себе искусство нашего века? Нет, я не смог бы подчиниться безоговорочно и буквально указаниям Кафки. Я не смог бы уничтожить его романы. Я сделал бы все возможное, чтобы опубликовать их. Я действовал бы в полной уверенности, что там, наверху, мне в конце концов удастся убедить автора, что я не предал ни его самого, ни его произведения, совершенство которых было для него так важно. Но я бы расценил свое неподчинение (неподчинение, строго ограниченное этими тремя романами) как исключение, на которое я пошел под свою ответственность, на свой собственный моральный риск, на которое я пошел, как тот, кто преступает закон, а не тот, кто не признает или отрицает его. Именно поэтому, не считая данного исключения, я бы исполнил все пожелания из «завещания» Кафки точно, осмотрительно и полностью.
Телевизионная передача: три знаменитые и почитаемые женщины выдвигают коллективное предложение о том, что женщины тоже имеют право быть погребенными в Пантеоне. Нужно, говорят они, подумать о символическом значении этого акта. И тут же называются имена нескольких великих умерших женщин, которые, по мнению выступающих, могли бы быть перенесены туда.
Безусловно, это законное требование; однако что-то меня смущает: разве эти умершие дамы, которых можно бы безотлагательно перенести в Пантеон, не покоятся рядом со своими мужьями? Наверняка это так; и такова была их воля. Что же тогда сделают с мужьями? Их тоже перенесут туда? Вряд ли; не будучи столь же выдающимися, они должны будут оставаться там, где находятся, а переехавшие на другое место дамы проведут вечность во вдовьем одиночестве.
Затем я говорю себе: а мужчины? ну конечно же, мужчины! Они-то, возможно, находятся в Пантеоне добровольно! Уже после их смерти, не спрашивая на то их согласия и наверняка вопреки их последней воле, было решено превратить их в символы и отделить от жен.
После смерти Шопена польские патриоты разделали его труп, чтобы вынуть из него сердце. Они национализировали эту несчастную мышцу и похоронили в Польше.
С мертвым обращаются как с отбросами или как с символами. Такое же неуважение к его исчезнувшей индивидуальности.
Ах, до чего же просто ослушаться мертвого. Если, несмотря на это, иногда все же подчиняются его воле, то это вовсе не из страха, не по принуждению, а из любви к нему или потому, что отказываются признать его мертвым. Если умирающий старый крестьянин попросил своего сына не срубать старое грушевое дерево, которое растет за окном, дерево не будет срублено до тех пор, пока сын будет с любовью вспоминать своего отца.
Это почти не связано с религиозной верой в вечную жизнь души. Просто умерший человек, которого я люблю, для меня никогда не умрет. Я даже не могу сказать: я его любил; нет, я его люблю. И если я отказываюсь говорить о своей любви к нему в прошедшем времени, это означает, что тот, кто умер, он есть. Именно в этом, наверное, заключено религиозное измерение человека. В самом деле, подчинение последней воле — это тайна: оно выше всех практических и –рациональных размышлений: старый крестьянин в своей могиле никогда не узнает, срубили грушевое дерево или нет; однако сыну, который любит его, невозможно не подчиниться.
Когда-то давно меня взволновал (и до сих пор волнует) финал романа Фолкнера Дикие пальмы. Женщина умирает от неудачного аборта, мужчина отбывает десятилетнее заключение; ему в камеру приносят белую таблетку, яд; но он быстро отказывается от мысли о самоубийстве, ибо единственный способ продлить жизнь любимой женщины — это сохранить ее в своих воспоминаниях.
«…Когда она ушла из жизни, из жизни также ушла половина воспоминаний; а если я уйду из жизни, значит, уйдут из жизни все воспоминания. Да, подумал он, между печалью и небытием я выбираю печаль».
Позднее, когда я писал Книгу смеха и забвения, я погрузился в образ Тамины, которая потеряла мужа и отчаянно пытается вновь обрести его, собрать разрозненные воспоминания и воссоздать исчезнувшего человека, ушедшее прошлое; именно тогда я начал понимать, что в воспоминаниях нельзя обнаружить присутствие умершего; воспоминания всего лишь подтверждают его отсутствие; в воспоминаниях умерший — всего лишь прошлое, которое выцветает, которое удаляется в своей недоступности.
Однако если я никогда не смогу признать мертвым человека, которого я люблю — как же тогда обнаружится его присутствие?
В его воле, которая мне известна и которой я останусь верен. Я думаю о старом грушевом дереве, которое будет стоять за окном так долго, сколько будет жить сын крестьянина.
Редактор Галина Соловьева
Художественный редактор Вадим Пожидаев
Технический редактор Татьяна Раткевич
Корректоры Татьяна Андрианова, Татьяна Бородулина
Верстка Антона Вальского
Директор издательства Максим Крютченко
Подписано в печать 22.02.2004.
Формат издания 75х100 1 /32 . Печать высокая.
Гарнитура «Петербург». Тираж 10 000 экз.
Усл. печ. л. 12,5. Изд. № 760. Заказ № 1931.
Издательство «Азбука-классика». 196105, Санкт-Петербург, а/я 192.
Отпечатано с готовых диапозитивов в ФГУП «Печатный двор» Министерства РФ по делам печати, телерадиовещания и средств массовых коммуникаций. 197110, Санкт-Петербург, Чкаловский пр., 15.