Мама с бабушкой растерялись, потому что в доме не было ни крошки. Только вот эта горста хамсы на пятерых: мама, бабушка, сестра, братишка и я. И у нас уже несколько дней крохи не было во рту. Словом, нечего было ему подать. Немец, видно, понял причину нашего смущения. Указывая на хамсиные головки и очистки, он залепетал: «Я! Я! Отшень карашо!» Глаза у него горели голодным блеском.
— А — а-а!.. — засуетилась мама, сгребла со стола в бумажку хамсиные очистки. Немец принял их с величайшей радостью. Прижал бумажный сверточек к груди, сам не уходит. Смотрит горящими глазами на стол, где еще немного неочищенной хамсы. Бабушка не понимает, что ему еще надо. Толкует ему: «Это деткам. Киндер!» Показывает на хамсу и на нас.
— Я! Я! Киндер… — согласно кивает он головой. — Майн ист голёвка…
— А — а-а! — снова догадалась мама. — Ну подожди минутку, мы дочистим.
Мы быстренько дочистили хамсу, и мама сунула ему второй бумажный сверток. Он радостно заулыбался, отступая за порог, кланялся и твердил «Данке шён» и «Здравствуйте». Вместо «До свидания».
Он ушел, а мы, глядя друг на дружку, не знали — смеяться нам или плакать. Смешно было от того, что немец путал слова, и грустно было от того, что так унижен чело — век. (Хоть и немец). Такой он тощий и жалкий. Бабушка отвернулась к плитке, где уже «тушилась» на воде хамсичка. Мама вытирала тряпкой стол. Мы, детвора, подталкивая один одного, вышли в другую комнату и там притихли, как мышата, в ожидании тушеной хамсы. Про немца уже забыли, на уме одно — поесть. Скорей бы! А то уже кишки послипались.
Кроме базара, где мама выменивала хамсу за дрова, она «моталась» — ее любимое выражение — еще на плавни. Низина в русле реки Цемесс. На плавнях, в огородах, остался неубранным урожай: кукуруза, картошка, свекла, тыква, а кое — где еще и помидоры. Хозяева огородов убежали, когда начались бои за Новороссийск, не успели собрать урожай. Немцы тоже не успели поживиться, потому что крепко их поперли из города. Правда, они успели заминировать плавни. То и дело слышались там взрывы — подрывались храбрые наши мамы, которым надо было кормить чем‑то своих ребятишек. Подрывались, но это их не останавливало. Не остановило и нашу маму — она «моталась» туда, потому что нас надо было чем‑то кормить. Мы уже начинали пухнуть от голода. Первым испытал это состояние я. Откровенно говоря, я не помню никаких ощущений. Разве что необычная вялость. И долго не хотелось просыпаться по утрам и вставать. Мама меня буквально вытаскивала из постели. Осматривала и ахала. И плакала. А я не мог ничего понять.
Уже потом, когда она умчалась на те заминированные огороды, а бабушка тайком от сестры и младшего братишки покормила меня кусочком кукурузной каши, урезав их законную порцию, я заметил, что пальцы моих рук припухли и плохо гнутся в суставах. Бабушка проделала надо мной какие‑то процедуры: надавит тело на руке и смотрит; надавит и смотрит. И я смотрю. И вижу, как вмятина долго не выпрямляется. Проделав эту процедуру раз и другой, бабушка вдруг обняла меня за голову и запричитала: «Унучек ты мой! Да что ж это такое? Да лучше мне, старой, помереть!..»
А потом я смотрелся в зеркало и не узнавал себя — лицо неестественно бледное, припухлое, и щеки продавливаются, как вата. Под глазами большие отеки. Я начал пухнуть от голода, как и многие люди в городе. Мне стало печально и жаль себя. Я лег, укрылся одеялом и стал ждать, когда умру. Но время шло, а я не умирал. С тем и заснул. А когда проснулся, в доме было натоплено, чем‑то вкус
ным пахло, и на кухне слышались приглушенные голоса. Бабушка говорила маме:
— Хлеб отдай ему. А мы и кабака поедим…
С этого дня мама стала еще чаще, каждый день, бегать на заминированные огороды. И каждый день мы ждали ее с тревогой.
Осень и зиму 43–44 годов мы кое‑как «продержались». А весной мама «мотнулась» за перевал и приглядела там кусочек земли. Под огород. У кого‑то заняла немного картошки, у кого‑то кукурузы на семена. У кого‑то еще чего. И мы всей семьей, с трудом передвигая ноги, потянулись в горы, за перевал. А это ни много ни мало — километров десять через перевал Кирпичный. Помню, всю дорогу мне хотелось лечь, полежать. А мама поднимала, и вперед. А там, на огороде, надо было ковырять землю тяпкой. А как ее ковырять, когда недоставало сил даже тяпку поднять.
Кое‑как, со слезами на глазах, мы махали тяпками, а мама сажала следом за нами, приговаривая:
— Еще немного! Еще чуть — чуть. Скоро отдохнем. И покушаем. У нас там есть каша, и Рагулины дали немного капусты соленой…
Помню, от этих ее слов «немного капусты соленой» у меня задрожало все внутри — так мне захотелось капусты. Откуда силы взялись — я заработал энергичнее. А мама, — наша двужильная, сильная мама — заметила, как все мы оживились и стала еще пуще подбадривать:
— А когда уродит в огороде, мы всего наварим и наедимся…
И мы, превозмогая себя, тюкали тяпками, кое‑как взрыхляя землю, а мама, работая вместе с нами, успевала еще тыкать в землю зернышки кукурузы.
Так и вышло — у нас все уродило в огороде, и мы ели уже от пуза. Огород нас и спас. Вернее, спасла нас мама. Предприимчивая, неутомимая. Надо было только дивиться ее энергии и самоотверженности. И теперь я не перестаю удивля ться тому, что может перенести мать ради своих детей. И как же мы бываем подчас неблагодарны потом своим матерям. Эта наша неблагодарность уже становится каким‑то проклятием над нами. Наказанием Божьим.
Правда, мы — сестра Валя, я и Анатолий — стараемся изо всех сил быть благодарными детьми — часто навещаем ее, помогаем чем можем. А сейчас ее взяла к себе старшая сестра Валя. В этом году маме исполнилось восемьдесят семь. Мы собрались в Новороссийске 5 марта и не
много отметили, хотя она возражала, понимая, что нынче не до именин. Но мы все же накрыли стол, поздравили ее, повспоминали. Она выпила с нами рюмочку, покушала и пошла легла. Силы уже на исходе. Она стала маленькая, худенькая. А все не сидится ей, все норовит помочь сестре. Удивляется своей немощи: «Бывало, по два, три раза ходила на огород. И не пустая, с оклунками…»
Мы на плечах переносили урожай с огорода. До приезда папы. До того, как его перевели служить из Севастополя в Новороссийск в составе водолазного отряда. Этому отряду было особое задание — разминировать Цемесскую бухту и электростанцию НОВОРЭС.
Тоже пришлось пережить: каждый день мы провожали его, как в бой — вернется ли? Мин в бухте было много, каждый день погибали люди. Отец остался жив исключительно благодаря своей выдержке и большому мастерству и хладнокровию. Хладнокровнее его не было в отряде человека. Он говорил нам, уходя — все будет нормально. И не разрешал маме плакать, когда она провожала его рано утром. Он появлялся поздно вечером. Серый от усталости и нечеловеческого нервного напряжения. Серьезный, непроницаемый и нарочито отчужденный, чтоб мы не приставали с расспросами. Он избегал нашего слезливого участия. Ужинал и ложился спать. Главное — выспаться. Восстановить силы. Потому что завтра снова «в бой».
С ним стало легче. Теперь мы перевозили урожай на подводе. Ну и плечо его было покрепче наших детских.
А урожаи на огороде год от года лучше, обильнее. Сказывались сноровка, умелый уход, наши старания. Картошка, капуста, которую мы солили в бочках, лук, чеснок; огурцы, помидоры, тоже засоленные впрок. Запасы тянулись почти до следующего урожая. Картошку, свеклу, соленья мы держали в подвале под домом. Кукурузу, рушенную и в кочанах, — на чердаке, возле дымохода, где особенно сухо и тепло. Оттуда доставали порциями, подсушивали на плите в жаровнях и мололи на каменных ручных жерновах.
Эта «мелкая» работа была нашим пацанячьим уделом. Сверху постеленной на пол ряднушки стелилась клеенка или чистый брезент, на него ставился камень и начиналась работа. По очереди. Первая — сестра, поскольку она старшая, а потому сознательнее на~ с Толиком — сорванцов, так и метивших увильнуть от работы. Потом садился я, после меня Толик. Ну, естественно, Толику поменьше порция, поскольку он еще маленький у нас.
Когда мы сели за каменные жернова в первый раз, ему было 5 лет, мне 12, сестре 17. Когда встали — ему было уже 11, мне 18, а сестре 23. За плечами у нас с сестрой голод 32–33 годов, война 41–45 годов, послевоенная разруха и адский труд по во: становлению дома и на огороде. Особенно трудно было, когда с нами не 5ыло папы. Когда весь урожай мы переносили на плечах «оклунками».
Оклунок — это мешок, заполненный наполовину или на треть, или даже на четверть — смотря для кого. (Взрослому побольше, детям поменьше). Заполненный до половины мешок перевязывается, содержимое делится (пересыпается) на две равные части. На спину чуть больше, чтоб не гнуло вперед к земле; и через плечо. Картошка, свекла, морковь, кукуруза и прочее. Словом, все твердое, что не мнется. А мнущееся — в основном помидоры, — носили в ведрах. За спину ведро, впереди ведро. На связку — что‑нибудь мягкое; тот же мешок, чтоб не так больно давило плечо. Или ведро ставится в мешок: одно назад, другое вперед; и пошел.