Рида покорили его манера, слова, репутация либерала, и он поверил, что Вильсон будет поступать по справедливости. Хотя американские войска были уже в Вера-Крус, Рид не видел причин не разделять распространенную в народе веру в Вильсона.
В апреле 1914 года, после возвращения из Мексики, он на новых фактах еще больше убедился в тирании Уоллстрита. В Ладлоу охрана шахт с помощью милиции штата сожгла палатки бастовавших шахтеров и их семей, которые до этого были выселены из своих домов. Эта стачка была одним из целого ряда резких конфликтов на шахтах в Колорадо, которые по временам достигают масштабов гражданской войны. Взрыв возмущения в Ладлоу был гораздо значительнее того, что Рид наблюдал в Патерсоне. Изворотливые шахтовладельцы, находившиеся под контролем рокфеллеровской клики, и газеты, которые говорили их языком, не могли затушевать подлинный характер разногласий. Рид очень тщательно распутывал всю сеть закулисных сговоров между шерифами, губернатором, чиновниками городков, принадлежавших компании, и владельцами шахт — между государственным аппаратом и крупным капиталом. И снова ему стала ясна непроходимая бездна, разделяющая два класса. Описывая стачку, он уделял самое пристальное внимание даже мелким деталям. Это было одновременно и исследование и яркая корреспонденция. Он искал доказательств, которые подчас не легко было обнаружить, и все эти усилия Рида свидетельствовали о его росте как писателя с ясным классовым самосознанием, который не удовлетворяется регистрацией своих впечатлений, а считает своим долгом проникать глубже в игру сил, скрывающихся за поверхностью событий.
Теперь не могло быть сомнений по поводу отношения Рида к рабочим и их борьбе. Его связи стали яснее, и он знал лучше, чем когда-нибудь раньше, где его место в этой борьбе, где он чувствует себя свободно и может принести наибольшую пользу. Допускаемые им отклонения от того пути, на который он все решительнее становился, были характерны для человека, который еще не связал некоторых своих интересов со своей главной целью. Некоторые из его гарвардских друзей уже отнесли его к числу отступников, обреченных на вечное проклятие. Время шло, и его радикализм показал себя уже не таким мягким и кротким, и многие другие из его кембриджских друзей решили, что он положительно опасен. На их взгляд, жизнь Рида стала складываться по какому-то чужеземному образцу. Может быть, еще не было ничего страшного в том, чтобы иметь неортодоксальные взгляды, но действовать согласно им и заставлять других действовать таким образом — это уже они рассматривали как нарушение общественного порядка. Более того, его близость к тем, кого они называли «великий неумытый», означала полный отход от своей социальной среды. Но, что очень странно, враждебность, которую они питали к Риду, смешивалась частенько с чувством симпатии к нему за его бодрый дух, душевную энергию, юмор. Он был всегда улыбающимся, и его быстрый ум и веселый нрав подчиняли своему обаянию даже и эти саркастические умы.
Среди прежних его одноклассников были также и интеллектуальные снобы. Был среди них и Уолтер Липпман, который в свои двадцать пять лет стал уже известен в Нью-Йорке как один из жрецов либерализма. Рид высоко ценил его талант, но в то же время с подозрением относился к высокомерно-презрительным взглядам Липпмана на мир и его обитателей и к тонким изощрениям его логики. После того как Рид вернулся из Мексики, овеянный славой корреспондента, Липпман написал в «Нью рипаблик» статью под заглавием «Легендарный Джон Рид». В этой статье снобистское отношение либеральной интеллигенции к Риду было подкреплено всей силой липпмановского престижа. Липпман подсмеивался над Ридом, хотя статья была обильно пересыпана похвалами. В глазах Уолтера Липпмана Рид был только новичок в серьезных политических вопросах. И отзываясь покровительственным тоном о Риде, Липпман в то же время помогал создавать миф, что Рид — просто повеса, непослушный малый, авантюрист, одаренный выпускник колледжа, тщетно разыгрывающий из себя человека, занимающегося мировыми проблемами.
Рид быстро согласился, что на первых порах его знание теории борьбы рабочего класса было еще очень незрелым. Но он искал помощи у других и шел к марксизму верным путем собственного опыта именно тогда, когда Липпман отказывался от тех социалистических взглядов, которые он высказывал в своих первых очерках. Рид понял это притворство Липпмана. Любой человек, обладавший меньшим чутьем, чем Рид, мог бы не выдержать этих ударов. Но Рид отверг липпмановские взгляды на мир и на него самого и не согласился с теми своими друзьями, которые неодобрительно качали головой из-за того, что он оказался глух к их суждениям.
Рид выдержал это деликатное, но упорное давление. Однако оно не шло ни в какое сравнение с оскорблениями, наносимыми ему теми, кто выступал в защиту справедливости империалистической войны, в которую в 1914 году была вовлечена Европа. Он потерял многих друзей, с которыми, как это ни было больно, ему пришлось порвать. На него было оказано и экономическое давление. Захлопнулись перед ним многие двери, которые раньше были для него широко открыты. Но какие бы удары ни сыпались на Рида, его непримиримость становилась все более твердой.
Когда Рид летом 1914 года поехал в Европу, чтобы писать корреспонденции для «Метрополитен» с Западного фронта, он думал, что обнаружил в поведении правящих кругов США первые слабые, но зловещие признаки вмешательства в войну. В это время он уже понимал причины войны. Он разъяснял в своих статьях, что эта война — война торговцев; и куда бы Рид ни приезжал — в Англию, Францию или Германию, — он быстро убеждался в правильности своей оценки. Там не было и в помине того стихийного порыва и идеализма, которые поразили его во время мексиканской революции. Все остановилось, кроме машины разрушения. Париж был пустым и больным городом без всякого воинственного пыла, о котором писали другие корреспонденты в статьях, посылаемых ими в свои газеты. Богачи, как всегда, прекрасно проводили время, а большинство социалистических лидеров помогало правительству посылать французскую молодежь на смерть и страдания. Лондон ничем не отличался, за исключением более тонкого лицемерия высших классов и их чудовищно лживых разглагольствований об обороне империи. Так же выглядел и Берлин. И здесь атмосфера была отравлена смрадом своеобразного милитаристского лицемерия. Рида поразило то, что в глубине, за линиями фронта, среди широких масс французского, английского и немецкого народов проявлялось так мало враждебности по отношению к народам стран-противников. Народным массам было трудно уяснить себе, каким образом их вовлекли в эту ужасную бойню, как все это произошло и что означает.
Если не считать жертв, то ни на той, ни на другой из воюющих сторон Рид не увидел ничего, что вызывало бы его сочувствие. Вся эта отвратительная бойня удручала его, вызывала в нем омерзение. Ненависть к ней не позволяла ему писать о славе, знаменах и громе побед, как этого требовал «Метрополитен». Он точно передавал то, что видел, а это отнюдь не было красиво. Он не хотел делать ничего, что могло бы совлечь его читателей с позиций нейтральности.
Его путешествие по Восточной Европе в 1915 году было таким же обескураживающим, как и его поездка на запад этого континента. Уже виденное им на западе Европы казалось пределом ужасного, но резня на Балканах была еще страшнее, а мрачное царство эпидемии и смерти — еще более мрачным. В Гучево (Сербия) он ходил по горе, настолько плотно устланной телами австрийцев и сербов, убитых в отчаянной схватке, что подчас его ноги увязали в ямах, полных гниющего мяса и хрустящих костей. Но не только эта бойня внушала ему отвращение. В такой же степени его возмущали лживые уверения, согласно которым все это объявлялось необходимым для спасения демократии, демократии кровожадного лорда Китченера в Англии и Пуанкаре во Франции, демократии царя Николая. В двухстах милях за линией русского фронта он воочию видел, какие ужасы приходится переживать евреям. И повсюду правительственные чиновники набивали себе карманы взятками. В Греции и Румынии, в России и Турции — везде всемогущие правители погрязли в болоте коррупции. А народ, за счет которого жили эти взяточники, больше интересовал хлеб, чем победы в войне.
И опять Риду трудно было дать такой репортаж, какого жаждал «Метрополитен». Вместо него он, по собственному определению, писал свои впечатления о людях, попавших в водоворот войны. Но эти впечатления писались с таким расчетом, чтобы показать войну как колоссальную империалистическую ловушку, которой США должны избегнуть. У него были все основания писать именно так. Сдержанно-сочувственное отношение к участию в войне, которое он замечал в стране еще год назад, теперь сменялось военной лихорадкой. Прежде нейтралитет использовался для маскировки соглашений, заключенных с британским и французским империализмом. Теперь правительственная бюрократия даже и не позаботилась о маскировке, когда она в сотрудничестве с уолл-стритовской фирмой Моргана согласилась предоставить странам Антанты дополнительные кредиты из страха, что без них они будут не в состоянии оплатить военные поставки. Война спасла Соединенные Штаты от жестокого экономического кризиса, но если бы они бросили Лондон и Париж на произвол судьбы, им снова угрожала бы депрессия. Поэтому и был пущен в ход механизм вмешательства в войну, который должен был сохранить в силе гигантские закладные союзников, держателями которых были американские банкиры, и укрепить мировые позиции этих банкиров в борьбе за рынки и сырье. Чтобы оправдать участие Америки в войне, срочно сочинялись различные высокоморальные басни.