Двор этот демократичен, и его всемогущий Президент живет в Белом доме, который немногим больше других зданий; вокруг дома — обнесенный решеткой парк.
И все же это Двор: новая шляпка на жене какого-нибудь посла служит здесь темой для разговора, и дамы пользуются каждым случаем, чтобы выставить напоказ свои драгоценности.
Как все это выглядит со стороны? Похоже на некоторые уголки Нейи. Красиво и чертовски скучно («скука в чистом виде», как выражается моя секретарша-канадка). Только здесь в Соединенных Штатах можно встретить людей, одетых, как на модной картинке, чопорных и каких-то замороженных.
При мне с ними сыграли хорошую шутку. Забастовали служащие отелей. А большинство «представителей» и прочих высокопоставленных деятелей живет именно в отелях. Так что пришлось им хозяйничать самим, и во время приемов на высшем уровне разодетые дамы и господа сменяли друг друга на кухне, помогая хозяйке дома.
Течет Потомак. Помните сообщения: «Президент отбыл в плаванье на…» Потомак — восхитительная река, на ней полно восхитительных яхт. Вокруг восхитительные виллы. И повсюду люди, достигшие у себя в стране или здесь столь значительного положения, что в конце концов они стали относиться сами к себе крайне серьезно.
Я не застрял в Вашингтоне — не сердитесь на меня за это. К тому же, заботясь об истине, скажу, что после Нью-Йорка, особенно после того кошмарного пригорода и ночевки в завшивленной гостинице, я изо всех сил спешу скорей добраться до южных штатов.
Об остальном я имел представление и раньше, но есть слова, которые с детства звучат для меня музыкой, и мне хотелось бы обогатить их наконец зрительными образами: Виргиния, Каролина, Джорджия, Флорида…
Там табачные и хлопковые плантации. Я уже совсем близко. Вашингтон — граница между рабовладельческими и антирабовладельческими штатами.
Теперь вы понимаете, почему я не задержался в этом городе, который, по-видимому, не безобразней других городов, а кому-то, быть может, покажется приятным, который весь насквозь американский, хотя я и не уловил там американского духа, и который оказался для меня дверью в незнакомый мир, непреодолимо меня влекущий?
Забыл рассказать вам о другом большом городе, о Балтиморе. Хороший город. Большой. Чистый. Высотные здания в деловом центре. Люди живут в небольших, почти одинаковых домиках, выстроившихся ровными рядами вдоль широких, полных света улиц, по которым раскатывают на роликовых коньках дети. Другие домики, какими гордились бы наши рабочие, принадлежат неграм; вечерами негритянские семьи рассаживаются на ступеньках крыльца, чтобы подышать воздухом.
Умолчу об университете, школах, библиотеках, обо всех общественных учреждениях, которые на этом континенте всегда великолепны.
Бог с ним, с Балтимором, не стану же я уделять ему больше внимания, чем Вашингтону! Еду на Юг.
И намерен во что бы то ни стало ночевать в Виргинии.
Литературные портреты[50] (перевод А. Смирновой)
Клод Фаррер[51]
Не правда ли — странное зрелище: тромбон или геликон, откуда вырываются соловьиные трели и ангельские вздохи. Или лев, который встряхивает гривой и рокочет нежным сопрано «Голубой Дунай» или «Молитву Девы»[52].
Рост — метр девяносто. Туловище огромное и капитальное, как офицерская кают-компания. Копна седых волос, мускулистая шея. Хорошо вылепленное лицо с пышной бородой, где в седине, как осенние запоздалые вьюнки, еще проскальзывают черные нити.
Откормленный холеный атлет. Свежая кожа, на которой оставили свои следы пять континентов — баядеры, мусме, готтентоты.
Клод Фаррер раскрывает рот. Произносит свою излюбленную фразу:
— Я Клод Фаррер.
Вы оборачиваетесь, наклоняете голову налево, направо, пытаетесь заглянуть за его широкую спину, пытаетесь определить, где прячется женщина, произнесшая эти слова.
Полюбовавшись вашим смятением, Клод Фаррер говорит снова. А что еще он может сказать, как не:
— Это я, я, Клод Фаррер.
И только тут вы с удивлением понимаете, что этот хрупкий голосок вырывается из челюстей, хищных, как клешни омара от Прюнье. Геликон с ангельским голосом! Геликон, который в деревенском духовом оркестре щеголял бы всем своим сверкающим великолепием, раздувая сияющий раструб, чтобы выдавливать из себя… мяуканье.
— Выходит, Фаррер — отпетая личность, этакий Фьерс из «Цвета цивилизации»[53]?
— Да, он умрет от истощения или несварения желудка, и похоронят его где-нибудь по восточному обычаю с соответствующим антуражем: трубки, опиум, гашиш, сто наложниц… ну, и что там еще полагается?
15 мая 1923 г.
Поль Фор[54]
Странно, что я хоть это вспомнил. Но я вам без труда могу пропеть всю балладу целиком:
Тра ля ля ля
Тра ля ля ля
Тра ля ля ля
Тра ля ля ля
Ведь эти стихи Поля Фора прекрасно поются. Во всяком случае, автор их поет. Он задумывает их, он пишет их, он просто живет напевая их:
Но такой ритм, как в этих стихах об ослике, бывает далеко не всегда. Бывает и «largo» и даже «appassionato».
Эта внутренняя музыка как бы каркас, на который непосредственно накладываются впечатления.
Целый набор каркасов. Едет он в автобусе, спорит о символизме или пьет аперитив, Поль Фор всегда сочиняет стихи.
Он карабкается в автобус, озадачивает своего собеседника, опустошает стакан.
Не забудьте про цезуру! Когда Эрнст Лаженесс руководил литературными дебатами в «Неаполитанском кафе», он черпал такую же восторженность в стакане абсента.
И его узкое пальто, черная куртка, запыленная фетровая шляпа и нервные зрачки дрожат в том же самом ритме. Он все больше воодушевляется, версифицируя и версифицирует, воодушевляясь.
Король поэтов! По крайней мере его поэзия не может не обратить на себя внимание, и это видно каждому. Не то что нынешние поэты, которые так похожи на первого встречного.
15 мая 1923 г.
Леон Доде
Не спесива,
Не болтлива,
Такова мадам Анго[55]
Доде в городе? Это опереточный тиран в сцене, способной соблазнить Жемье[56]. На площади, ну, предположим, перед собором святого Августина справа и слева безмятежные статисты. Среди этих подонков солидный толстый господин, длинный нос с горбинкой, торжественный вид. Он движется крайне величественно, окруженный молодыми людьми, которые выкрикивают на ходу: «Да здравствует Доде! Да здравствует король!» Господин проходит, покачивая головой и несколькими подбородками. Почетный караул устроил ему такую овацию, что Доде может показаться, что весь французский народ приветствует его.
Доде в Палате? Тот же тучный господин, потный, сопящий, красный, сияющий. Длинными вереницами текут из него вязкие, напыщенные слова. Мадам Анго в квадрате. Но с размахом. Карикатура на величие. Или пародия на трагедию.
Доде, пишущий статьи? Вот уж не могу представить себе его в этом состоянии. Зато прекрасно вижу, как он, расплющив свой обширный зад на кресле, украшенном геральдическими лилиями, наваливается на стол всем своим весом и с его широкого пера шлепаются на бумагу потоки брани и гомерические эпитеты.
Писатель Леон Доде? Это вообще нонсенс. Может быть, иногда по вечерам при закрытых дверях, когда никто не видит. Тогда его нет ни на улицах, ни в Палате — нигде, пока при свете дня в нем опять не восторжествует памфлетист.
15 июня 1923 г.
Морис Баррес[57]
Если Эдмон Ростан проповедовал светлую поэзию, то Морис Баррес, — несомненно, черный поэт. У светлого — восхитительно топорщились два дрожащих колоска над верхней губой. Черный меланхолически пожевывает свои обвислые усы.
Один ходил, откинувшись назад, выпятив грудь, и смотрел в небо. Другой ходит, спотыкаясь, и спина у него выгнута дугой. Груди почти не видно — истерлась об стол. Голова с трудом держится на шее, а беспорядочная прядь волос норовит задеть подбородок. Но при ходьбе этому мешает нос.
Он опоздал: пропустил несколько веков инквизиции. Пропустил эпоху Медичи[58], их интриг и отравлений. Пропустил Рюи Блаза[59], героическую эпоху драмы. Пропустил романтизм.
Грустный, мрачный, пугливой тенью изгоя бродит он теперь в этом водевильном мире. О горечь героя, который ошибся веком!