Да, пейзажик открылся, прямо скажем, обалденный. И негодование критика всем понятно. Однако вот же какая штука… Рассказывая о похоронах Твардовского, Лакшин мимоходом бросил, что лежавший в гробу «уже ничего не мог возразить» Солженицыну. Подмечено тонко. Но, пожалуй, верно и то, что покойник ничего не может теперь возразить также и своему былому сослуживцу. А потребность такая в этом случае, как и в первом, думается, у него возникла бы.
Так, Твардовский действительно много сделал для самого возникновения Солженицына и, конечно, никогда не стал бы это отрицать, но едва ли он не захотел бы возразить самым решительным образом против того, что теперь, после выхода в антисоветских издательствах «Архипелага ГУЛАГ» и «Теленка», его величают «крестным отцом» и «литературным наставником» их автора. Тот факт, что эти сомнительного блеска звания изобретены человеком, объявившим себя его сыном-братом, наверняка не сделали бы поэта снисходительней. Ну, действительно, создатель «Василия Теркина» — «крестный отец» сочинителя «Архипелага ГУЛАГ», автор поэмы «За далью — даль» — «литературный наставник» того, кто высосал из немытого пальца «Теленка»!
Но Лакшин упрямствует: отец! наставник! Откровенно говоря, это несколько смахивает на попытку свалить свои собственные грешки на безответную могилу. В самом деле, ведь беспримерная защита и прославление на страницах «Нового мира» произведений Солженицына, в «Новом мире» же и напечатанных, велась все-таки пером не Твардовского, а Лакшина — в огромной статье «Иван Денисович, его друзья и недруги» (№ 1, 1964) и в статье «Писатель, читатель, критика» (№ 4,1965 и № 8,1966). И не Твардовскому, а все же Лакшину, их автору, Солженицын писал по поводу первой из этих статей: «От подобной статьи чувствуешь — как бы и сам умнеешь».[161] Ну, если уж он сам признавал свое поумнение от лакшинских статей, то, выходит, есть веские основания утверждать, что критик не только поддерживал, защищал, прославлял «бездомного птенца», но и был в ка-кой-то мере именно литературным наставником его.
Удивительно слушать продолжение ахов и охов в статье Лакшина: «Он прямо оскорбил память человека, мне близкого, кого я считал своим вторым отцом, обидел многих моих товарищей и друзей. Главное же, облил высокомерием свою колыбель, запятнал дело журнала…» Все так и в то же время — довольно странно! Оскорбил человека «мне близкого», обидел «моих друзей», запятнал честь (так и хочется сказать «моего») журнала. Да, верно, но это ли «глав-ное»-то? Ведь помянутый «человек», помимо близости к Лакшину, имел и еще кое-какие дополнительные достоинства: был, например, не последним на Руси поэтом; а кроме лакшинских друзей-товарищей да журнала «Новый мир», автор «Теленка» оскорбил же и нечто побольше — всю нашу литературу и саму родину. Это-то и возмущает в книге больше всего. И не это ли следовало сделать центром отповеди Солженицыну?
К вопросу о смоляной затычкеОбнаружив черную неблагодарность и бесстыдное надувательство, Лакшин стал рвать на себе волосы и бить себя в грудь: «Сейчас, прочтя сочинение о теленке, я удивляюсь своей былой наивности…» «Если бы мы знали тогда, что вымолвит теперь в своей книге Солженицын!» Увы, никому не дано точно знать «сейчас», что будет «потом». Не знал этого и дед Щукарь, когда однажды, еще в молодые годы, возвращаясь из хутора Войскового, за тридцать целковых сторговал у проезжего цыгана кобылку. «Кобылка на вид была круглая, масти мышастой, вислоуха, с бельмом на глазу, но очень расторопна». Чем это кончилось, читатель, конечно, помнит. Не успел Щукарь добраться до хутора Тубянского, как с кобылкой произошло чудо: из пузатой и вроде бы сытой она превратилась в худющую клячу. Оказывается, цыгане, желай продать древнего одра, вставили ему камышину и дули по очереди всем табором до тех пор, пока коняга не обрел соответствующего экстерьера, а потом проворно выдернули камышину, да ловко встроили на ее место смоляную тряпку, вот вам и Буцефал! Но прошел час-другой, тряпка выскочила и… Увидев страшную метаморфозу, ошарашенный Щукарь в ужасе совершил крестное знамение и стал шептать: «Свят, свят, свят!» Разумеется, будь литературным критиком, он смятенные чувства свои выразил бы по-другому, сказал допустим: «Я удивляюсь своей былой наивности». Но какие там слова ни говори, а факт налицо: вислоухой-то была не только кобылка; ее покупатель, наш гипотетический критик, тоже оказался в достаточной мере вислоух.
Увы, как и Щукарь, В. Лакшин не заметил когда-то цыганской смоляной затычки. Можно было бы и простить грех молодости, но вот и теперь, уже в «Теленке», по истечений стольких лет он опять кое-чего не замечает. Пишет, что Солженицын «делает окружение Твардовского сворой изощренных иезуитов и политиканствующих ничтожеств», что в его изображении «это галерея монстров — прихлебателей, сов, подхалимов, карьеристов». Да, автор книги рисует именно такую мрачноватую картину, но критик почему-то тут же заявляет: «Меня Солженицын пощадил и не припечатал в «Теленке» каким-нибудь словом-кличкой». Это явное недоразумение, совершенно очевидный просмотр тонкого критика. Сказано же, например, там: «полдюжины редакционных новомирских лбов». Дюжина, как известно даже тем, кто не писал книг об Островском, это двенадцать, полдюжины — шесть. Значит, писатель имел в виду шесть работников редакции. Защищая и оправдывая их, критик назовет имена: 1) А.И.К., 2) Е.Н.Г., 3) Б.Г.З., 4) И.А.С., 5) А.Г.Д[162] Только пять. Кто же шестой? Да вы, Владимир Яковлевич, по его исчислению шестой «лоб» и есть! Кому же еще-то быть? Не шоферу же редакционному.
Солженицын суммарно называет работников журнала также «вислоухими». И вновь у Лакшина нет достаточно веских научных оснований считать, что для него он и тут делает исключение, не относит к числу «вислоухих», не припечатывает горькой кличкой. Пожалуй, Щукарь-то мог бы с большим успехом отбояриваться от такой клички. Ну, в самом деле, столько лет в упор хлопать глазами на Солженицына, считать его «близким себе человеком» — и не видеть, и смутно не догадываться о том, что он проделывал и с редакцией, и с главным редактором, опять же напомним, отцом и братом!
Но что бы мы ни говорили, а критик твердо уверен, что автор «Теленка» словом-кличкой его «не припечатал» и уже одним этим в известной мере «пощадил». Что ж, тем благородней порыв: он готов драться не за себя — за других! более того, Лакшин торжественно заявляет: «Твардовский в могиле. И я чувствую на себе долг ответить за него». За него? То есть так, как ответил бы сам поэт? Видимо, да. Какой же другой смысл могут иметь слова, произнесенные как бы над могилой?
Итак, «брошен вызов, и я поднимаю перчатку». Как сказано! Щукарь никогда не додумался бы молвить нечто подобное цыгану-ярыжке. В лучшем случае ткнул бы ему в морду-ленцию смоляной тряпкой. Почему? А — порода! Вот Лакшин зорко подметил, что Солженицын «не вполне безразличен» к сплетням, злым пересудам, грязным слухам, и в связи с этим размышляет: «А если бы некто, как добродетельный моралист, стал рассуждать о перипетиях личной жизни «теленка», выставлять на свет то, что о ней по слухам известно?» Его ответ на свой вопрос решителен и краток: «Не дворянское это дело». Да, Владимир Лакшин — истинный дворянин духа. А поэтому — «К барьеру, Солженицын!»
Прекрасно. Пленительно. Однако мы листаем статью дальше и вскоре вдруг слышим такое признание: «Мне выпала роль свидетеля на затеянном им процессе, и свои показания я обязан дать». Эте-те-те-те-те… Что же нам предстоит увидеть: дуэль над пропастью или судебное заседание? Что в руках у нашего героя — «роковой лепаж» или бумажка с тезисами выступления? Кто он сам, наконец, — благородный мститель за поруганную честь, за оскверненную могилу поэта или тот, кого милиционер по просьбе председателя судебного заседания («Пригласите свидетеля!») вводит в зал? Мы в недоумении. Но оно становится гораздо больше, когда вам на глаза попадается еще и вот что: «Воздержанию конец: надо рассчитываться и прощаться». Рассчитываться? Прощаться? Да что же в конце концов человек задумал: кровавый поединок, дачу свидетельских показаний или прощальный ужин в приморском ресторане?
Петух отвечает кукушке, но…
В. Лакшин делает в своей работе попытку отделить в кукушке художника от идеолога, мыслителя, политика и рассматривать то и другое отдельно. Он пишет: «Как в политика и мыслителя в Солженицына я верю мало.[163] Сомневаюсь[164] в том, что через него даруется нам Истина». Далее: «Все позитивные идеи Солженицына отрывочны, случайны, сдуманы и насказаны чисто вмиг, по настроению, без ответственности за слово». Короче говоря, можно понять, что как идеолог, мыслитель, провидец Солженицын в глазах Лакшина полный банкрот. Что ж, критика можно поздравить.