Гораздо более сложная картина там, где критик рассуждает о художнике. С одной стороны, он не знает удержу и меры своим восторгам, используя, кажется, весь регистр сладчайших для писательского уха звуков: «замечательный талант», «выдающийся талант», «человек великого таланта», «писатель, напоминающий былых гигантов нашей литературы», «писатель великий, наделенный огромным талантом», «гений, дерзко заглянувший в наше завтра», «великое дитя XX века», «гений», «значение этого писателя огромно», «гений», «сила лучших его книг необъятна», «гений», «великое дитя ужасного века», «гений» и т. д.
Из таких похвал естественно вытекает вывод: «Его главные книги переживут всех нас». Какие же это книги? Многое из написанного им в самых разных жанрах критику совершенно не понравилось. В большом романе «Август четырнадцатого» он одобрил лишь несколько глав, остальное — не принял; пухлый «Теленок», по его убеждению, непременно «забудется»; одна публицистическая вещь «озадачила и насмешила» его, в другой он находит «избыточное самодовольство» и т. д. А ведь это все тот же талант-гигант, гений, все то же великое дитя!
В итоге Лакшин находит лишь три книги, которым, как он уверен, суждено бессмертие в веках: «Один день Ивана Денисовича», «Раковый корпус» и «В круге первом».
Повесть «Один день» Лакшин считает полнейшим воплощением «полнейшего совершенства». Мы не будем повторяться и долго останавливаться здесь на том, что у других критиков, даже в целом и принимавших и одобрявших повесть, ощущение полнейшего совершенства ее не наблюдалось. Кое-кто высказывал довольно серьезные упреки. Больше того, имели место и такие, допустим, суждения: «Ценность политическая, а не литературная» (Йоркшир ив-нинг пресс, 31 января 1963 года).
О двух других произведениях, которым он даровал бессмертие, Лакшин пишет: «Романы Солженицына «В круге первом» и «Раковый корпус» я принял как торжество литературы и личную радость». Ну, личная радость вещь тонкая, прихотливая, чрезвычайно субъективная. Для кого-то репы отведать («Ух и сласть!») уже большая личная радость. Но из чего же критик заключил, будто вместе с ним торжествует и вся литература, если даже его затуманенный персональной радостью взгляд видел, что эти романы, как выражается он с присущей ему возвышенной деликатностью, не оказались воплощением «полнейшего совершенства», что они не обладают «художественной емкостью», в них «не все сцены и лица безупречны»? В другом месте почему-то уже без присущей деликатности он указывает конкретный пример неполного совершенства и небезупречности: «дешевая карикатурность Авиэты» — одного из основных персонажей «Ракового корпуса». Главное, что так радовало критика в обоих романах и чем он, видимо, усмотрел торжество литературы, это — «многообразие свежих идей». Но, позвольте, разве не было нам намедни объявлено, что именно как творец идей, как мыслитель Солженицын есть несомненный и полный банкрот?
16 ноября 1966 года первая часть «Ракового корпуса» обсуждалась на расширенном заседании бюро секции прозы Московской писательской организации. Малый зал Центрального Дома литераторов был полон: пришли все, кто хотел. На этом обсуждении (нам тоже довелось присутствовать) порой раздавались и похвалы лакшинского толка, но выглядели они странновато. Так, один прозаик, некогда подвизавшийся в критике, сказал:[165] «Это выдающееся произведение». более того, он поставил роман в один ряд со «Смертью Ивана Ильича» Толстого. Но тут же, очень стараясь быть, как Лакшин, возможно более деликатным, о главном герое романа присовокупил: «Я не скажу, что Русанов представляется мне абсолютной удачей книги. Мне даже кажется, наоборот…»
У оратора недостало мужества разъяснить, что «абсолютная удача наоборот» — это абсолютная неудача. Еще критик говорил так: «карикатурное публицистическое порождение», «фельетонный разговор (персонажей) о литературе»! «есть натуралистические излишества» и т. д. В других выступлениях и о всем романе в целом, и об отдельных персонажах, сюжетных линиях, коллизиях то и дело раздавались суждения: «Русанов написан слишком прямолинейно…», «Русанов излишне прямолинеен, однозначен…», «схематично и заданно…», «меньше всего меня удовлетворяет образ Костоглотова» (другой важный персонаж), «схематичность, прямолинейность, однозначность…», «это не тонкий прием…», «образ Авизтты не удался автору…», «совершенно неестественно…», «чувство неудовлетворенности…», «лучше это снять…», «возникает ощущение какой-то неловкости…», «не нужно было жену Русанова делать такой же предательницей…», «это говорит о какой-то дотошности и скрупулезности писания, а не о художественной силе…», «натыкаешься на ненужную щегольскую образность…», «я бы подумал, надо ли Ефрема Поддуева делать столь беспощадно грубым…», «нет художественной строгости…», «вызывает протест…», «памфлетность…», «публицистичность…», «очерковость…», «публицистический перехлест…», «разрывается художественная ткань…», «видна калька, схема, которая предшествует картине…», «видна конструкция…», «тут еще очень много требуется работы…», «не стоит выеденного яйца» и т. д. Так говорили на открытом, ничем не ограниченном обсуждении в присутствии автора Г. Бакланов и А. Борщаговский, Л. Славин и А. Медников, И. Винниченко и В. Каверин, Б. Сарнов и Л. Кабо, Н. Асанов и Г. Березко, Е. Мальцев и 3. Кедрина — все известные московские писатели и критики.
Обсуждалась первая часть «Ракового корпуса» и в «Новом мире». Там тоже прозвучали весьма резкие критические голоса. Так, один член редколлегии сказал: «Автор дает себя захлестывать эмоциям ненависти. Вещь очень незавершенная». Другой вполне согласился: «Нет завершенности!» Лакшин, видимо, спорил с такими оценками. А еще романист двинул свое детище в Ленинград, в журнал «Звезду». Оттуда пришел ответ, в котором говорилось, в частности: «В Русанова вложено больше ненависти, чем мастерства»[166].
По прошествии времени, когда Солженицын роман окончил, он не пожелал нести его снова в секцию прозы, а двинул сразу на самый верх — в секретариат Союза писателей СССР, предварив эту акцию письмецом, где весьма решительно говорилось: «Я настаиваю на публикации моей повести безотлагательно!» Обсуждение в секретариате состоялось 12 сентября 1967 года. Наиболее деликатные участники обсуждения говорили в таком духе: «Есть места чисто очеркового характера…», «Повесть может быть дописана, хотя и потребуется очень серьезная работа…», «Там патологически пишется о болезнях. Это надо как-то убрать. Еще надо убрать фельетонную хлесткость. Еще огорчает…» Но большинство изъяснялось гораздо решительней и определенней: «Много длиннот, повторов, натуралистических сцен — все это надо убрать…», «Вещь может идти при условии исправления рукописи. Тут предстоит еще очень серьезная работа. Особенно приходится возражать против плакатности, карикатурности…», «Очень много слабого. Как убого, наивно и примитивно показаны некоторые персонажи…», «Вызывает отвращение обилие натурализма, нагнетание всевозможных ужасов…», «Своим письмом вы вымогаете публикацию недоработанной повести…», «Читал с большим неудовольствием…», «Раковый корпус» — антигуманистическая вещь…» «Источник энергии этого писателя — в озлоблении, в обидах…», «Автор отравлен ненавистью…», «Просто тошнит, когда читаешь…», «А я б ему скидку не дал, я б его из Союза исключил!..».[167] Так говорили писатели Москвы, Ленинграда, Киева; Тбилиси, Алма-Аты, Фрунзе, Ташкента, Ашхабада. Как видим, это не совсем совпадает с пророчеством Лакшина о бессмертии.
«Ничего святого»
Но как же относился к романам «В круге первом» и «Раковый корпус» сам Твардовский? Естественно было ожидать, что Лакшин поведает нам об этом со всей обстоятельностью, но он — ни слова. Человек, сам объявивший себя свидетелем на процессе, молчит. С чего бы? За неимением лучшего источника информации мы вынуждены обратиться к словоохотливому автору романов. Уж у него-то наверняка что-нибудь да найдем на сей счет. И действительно! О «Раковом корпусе», например, у него в одном месте сообщение такое: «Он (Твардовский) высказал высшие похвалы».[168] Какие именно — неизвестно.
Можно ли этому верить? Мы, несколько осведомленные о бесконечном многообразии жизни, не исключаем возможности любого ее коленца, но все же надо принимать во внимание следующее. Похвалы, якобы возданные поэтом романисту наедине и нигде, кроме его, романиста, памяти не зафиксированные, находятся в уж слишком кричащем противоречии с приведенными ранее публичными высказываниями на сей же счет множества других писателей. Это с одной стороны. А с другой, помянутые похвалы своей непомерностью уж так похожи на обычную солжени-цынскую саморекламу! Но главное — как похвалы эти связать с другим за сто с лишним страниц отстоящим высказыванием Твардовского о том же «Раковом корпусе»? Вот с этим: «Даже если бы печатание зависело целиком от одного меня — я бы не напечатал. Там — неприятие советской власти. У вас нет подлинной заботы о народе! Такое впечатление, что вы не хотите, чтобы в колхозах стало лучше. У вас нет ничего святого… Ваша озлобленность уже вредит вашему мастерству».[169] На сей раз в пользу достоверности говорит то, что суждения поэта не только не противоречат оценкам многих других писателей, но и вполне идентичны им по духу. Кроме того, эти суждения находятся совершенно в русле некоторых других столь же резких, прямых и решительных высказываний Твардовского о произведениях Солженицына, например, о пьесе «Олень и шалашовка»: «Я бы (в случае ее опубликования. — В.Б.) написал против нее статью. Да даже бы и запретил».[170] Или вот высказывание уже о самом Солженицыне как человеке и литераторе, без тени смущения воспроизведенное в «Теленке»: «Ему с. т в глаза, а он — Божья роса!».[171] Да, очень правдоподобно, в узком кругу Твардовский такое мог.