В приведенном примере, как видим (36:4=9), Солженицын рисует девятикратное превышение над тем, что полагается. Но это для него совсем не предел. Далее он рассказывает о тюрьмах, в которых будто бы сидело по 40 тысяч человек, «хотя рассчитаны они были вряд ли на 3–4 тысячи».[153] Тут уже превышение раз в 10–13, если не больше, т. е. как бы в одно купе наш математик утрамбовывает уже человек по 40–50—55. Потом мы выслушиваем его информацию еще об одной тюрьме, где «в камере вместо положенных 20 человек сидело 323».[154] В 16 раз больше! Затем: «в одиночку вталкивали по 18 человек».[155] Значит, 18-кратное превышение. Рекорд? Нет! Читаем еще: «…Тюрьма была выстроена на 500 человек, а в нее поместили 10 тысяч».[156] В 20 раз больше! Вот уж это, кажется, солженицынский рекорд в данном виде упражнений, ибо если перевести все в купейное исчисление, то получится 80 человек в одном купе!
Разумеется, сам он, как мы знаем, в таких купе не ездил, в подобных камерах не сидел, в похожих тюрьмах не был и ничего подобного не видел своими глазами, но — «Говорят… Отчего ж не поверить?».[157] Иногда, поведав об очередном «купе», он рекомендует читателям: «Прикиньте, разместитесь!». То есть предлагает произвести, как выражаются юристы, следственный эксперимент. Дельно. Но почему бы и самому вместо ссылки на «говорят» не произвести хоть один какой-нибудь экспериментишко? Допустим, с утрамбовкой купе живыми людьми трудновато, — где найти несколько десятков желающих изведать такую пытку? Но вот случай гораздо проще. Уверяет, что в лагерях царил среди заключенных дикий разгул блуда. Ну, поверить в это трудно, ибо в других местах «Архипелага» он же сам без конца твердит об изнуряющем труде, о голоде, о болезнях и т. д. — до любовных ли здесь утех? Но автор настаивает и приводит такой пример. В одном, дескать, лагере между его мужской и женской частью столбы с колючей проволокой под током шли только в один ряд, т. е. не было между частями прогала, и соприкасались они непосредственно. И вот вам: «Говорят (сам-то опять, конечно, не видел! — В.Б.), ненасытные туземцы (так он именует товарищей по несчастью. — В.Б.) сбивались к той проволоке с двух сторон, женщины становились так, как моют полы, и мужчины овладевали ими, не переступая запретной черты».[158] Тут редко кто не скажет: «Полно, Александр Исаевич. Побойтесь Бога!» Во всяком случае, на сей раз следственный эксперимент, проделанный лично, был бы весьма желателен да и уж очень прост. Действительно, из недомашних реквизитов требуется одна лишь колючая проволока, но она как раз у Солженицына есть (снял с забора вокруг имения), а все остальное, что называется, под руками. Так вместо того, чтобы другим-то советы давать, натянул бы, дружок, снова проволоку (для полноты эксперимента хорошо бы предварительно поголодать с недельку, а по проволоке пустить ток, но — необязательно), поставил бы с той стороны кого надо как надо, и — «не переступая черты», благословясь (покажем себя, Саня!) — во все тяжкие!.. Конечно, наличие колючей проволоки не исключает возможности досадного членовредительства, но зато как эффектно можно было бы потом затыкать глотку всем этим фомам неверующим: «Никогда я не буду судить о делах, о которых недостаточно знаю».[159]
Тема требовала от автора чистой совести, чутких рук и основательных знаний. А Солженицын своим невежеством, верхоглядством да злобностью только изгадил ее, многие трагические аспекты профанировал, да и просто подал в кощунственно-комическом свете. Ничего иного у него получиться и не могло, ибо все это для него не боль, не трагедия, а лишь повод для краснобайства да саморекламы, похвальбы да излития желчи.
Видимо, есть необходимость восполнить пробел в отношении и других произведений Солженицына, которых мы в ходе повествования касались лишь мельком. Думается, это можно увлекательно сделать посредством краткого изложения взглядов и суждений по данному вопросу некоторых других литераторов, иные из коих наблюдали его гораздо ближе и дольше, чем я. И тут первым следует назвать, конечно же, критика Владимира Лакшина.
В.Я. Лакшин был введен в редколлегию «Нового мира», кажется, в конце 1961 года и оставался в ней до весны 1970-го. Изрядная часть одиссеи нашего персонажа прошла на его глазах. Он пишет: «За годы «Нового мира» я привык считать Солженицына близким себе человеком и не сомневался в добром его отношении».[160] Еще ближе был критику Твардовский: его он именует «вторым отцом», а поэт, судя по рассказу, в свою очередь, иногда называл критика «меньшим братом». Куда уж ближе, куда уж роднее: одновременно и сын и брат. При первых же признаках какой-либо ссоры между Твардовским и Солженицыным близкий обоим Лакшин всегда (а таких ситуаций, по его словам, «было немало»), «разговаривая с каждым порознь, как мог, умерял страсти», ибо считал, что «их публичный разрыв был бы большим несчастьем для литературы». Для всей-то матушки единой и многонациональной! Так поступил он и весной 1970 года, когда после новой низости Солженицына, названной критиком «ударом в спину», поэт, судя по многим фактам, уже ясно понимал, кого пригрел на своей груди: Лакшин отговорил его, неистово возмущенного, от разрыва. Следовательно, не кому-то другому, а именно Лакшину мы обязаны тем, что Твардовский перед смертью не рассчитался с подкидышем так, как тот заслуживал этого. Критик взял тогда на себя обязанность ответного удара, но, увы, из благородного замысла ничего путного не получилось, а вышла заурядная литераторская ссора в письмах.
По прошествии недолгого времени поссорившиеся встретились в Центральном Доме литераторов на похоронах Твардовского. Встретились, по словам критика, «если и не как-то особенно сердечно, то по-человечески, и крепко пожали руки друг другу вблизи его гроба». Разумеется, похороны не место для продолжения эпистолярных распрей, но, однако же, удар-то в спину был, покойный-то негодовал, больше того — удары-то, оказывается, наносились неоднократно, только о происхождении некоторых из них Твардовский, как мы видели, часто не знал. Но об одном известном ему ударе он, по свидетельству самого же Лакшина, высказался посредством чужих стихов с предельной четкостью:
Вскормил кукушку воробей,
Бездомного птенца,
А тот возьми да и убей
Приемного отца…
И вот приемный отец лежал в гробу — так можно ли, допустимо ли было именно здесь, у гроба, чувствительно жать руку вскормленной кукушке?
С похорон Твардовского, с того содержательного рукопожатия писатель и критик больше не виделись. Но настал 1975 год. Солженицын публикует в Париже книгу «Бодался теленок с дубом». Лакшин прочитал ее и в пространном ответе своем ахнул: «Вот так, с НОЖОМ ЗА ГОЛЕНИЩЕМ, оказывается, и разговаривал автор «Ивана Денисовича» со своим крестным отцом, литературным наставником… Годами лгал, притворялся и лицемерил с доверяющими ему людьми, фальшивил, «двойничествовал», без видимой причины и нужды — лгал. И все это теперь называется — «жить не по лжи»?
Да, пейзажик открылся, прямо скажем, обалденный. И негодование критика всем понятно. Однако вот же какая штука… Рассказывая о похоронах Твардовского, Лакшин мимоходом бросил, что лежавший в гробу «уже ничего не мог возразить» Солженицыну. Подмечено тонко. Но, пожалуй, верно и то, что покойник ничего не может теперь возразить также и своему былому сослуживцу. А потребность такая в этом случае, как и в первом, думается, у него возникла бы.
Так, Твардовский действительно много сделал для самого возникновения Солженицына и, конечно, никогда не стал бы это отрицать, но едва ли он не захотел бы возразить самым решительным образом против того, что теперь, после выхода в антисоветских издательствах «Архипелага ГУЛАГ» и «Теленка», его величают «крестным отцом» и «литературным наставником» их автора. Тот факт, что эти сомнительного блеска звания изобретены человеком, объявившим себя его сыном-братом, наверняка не сделали бы поэта снисходительней. Ну, действительно, создатель «Василия Теркина» — «крестный отец» сочинителя «Архипелага ГУЛАГ», автор поэмы «За далью — даль» — «литературный наставник» того, кто высосал из немытого пальца «Теленка»!
Но Лакшин упрямствует: отец! наставник! Откровенно говоря, это несколько смахивает на попытку свалить свои собственные грешки на безответную могилу. В самом деле, ведь беспримерная защита и прославление на страницах «Нового мира» произведений Солженицына, в «Новом мире» же и напечатанных, велась все-таки пером не Твардовского, а Лакшина — в огромной статье «Иван Денисович, его друзья и недруги» (№ 1, 1964) и в статье «Писатель, читатель, критика» (№ 4,1965 и № 8,1966). И не Твардовскому, а все же Лакшину, их автору, Солженицын писал по поводу первой из этих статей: «От подобной статьи чувствуешь — как бы и сам умнеешь».[161] Ну, если уж он сам признавал свое поумнение от лакшинских статей, то, выходит, есть веские основания утверждать, что критик не только поддерживал, защищал, прославлял «бездомного птенца», но и был в ка-кой-то мере именно литературным наставником его.