Что ни говори, полотна художника либо превосходят теории, которые он имел неосторожность высказать, либо уступают им. В обоих случаях он ничего не выигрывает.
Я не должен был браться за это дело — точно так же, как воздушный акробат или атлет, держащий на себе целую пирамиду гимнастов, вовсе не должны посреди номера излагать публике свои собственные взгляды на цирк.
Я не должен был браться за это еще и потому, что неплохо себя изучил: я совершенно беспомощен в области идей и абстрактных понятий, выгляжу одновременно простаком и грубияном; кроме того, вот уже более двух десятков лет я заставляю себя писать осязаемыми, материальными словами, которые меньше всего годятся для подобной статьи.
Не мое это дело — и все-таки, раз уж мне предложили, я уступил ребяческому желанию объяснить, что я думаю о романе, хотя заранее знаю, что ничего объяснить не смогу.
Идеальный романист для меня — это бог-отец, а романисты вообще — это уроды, которые часы, дни, месяцы напролет мучаются, пыхтят, гримасничают, надуваются, потеют, вгоняют себя в транс и рискуют лопнуть, пытаясь создать некий мир и преподнести его вам.
Итак, я полагаю, что мы вот-вот вступим или уже вступили в эпоху романа, чистого романа.
Не знаю, что я имею в виду под выражением «чистый роман». Я это чувствую, но дать определение неспособен.
Мне возразят, что задолго до нас были «Тристан и Изольда»[73] и «Манон Леско»[74], «Принцесса Клевская»[75] и Марсель Пруст, Бальзак и «Госпожа Бовари», Стендаль, Диккенс и Достоевский.
Тем не менее я думаю, что Век Романа только начинается или, вернее, что роман в ближайшем будущем — через десять или через пятьдесят лет — окончательно приобретет присущую ему классическую форму, которую сохранит, скажем, на несколько десятилетий.
Для этого прежде всего нужно, чтобы роман был необходим, чтобы в нем ощущалась потребность.
В прошлые времена про каждого уважающего себя подростка говорили, что у него в ящике стола припрятана трагедия. Это был Век Трагедии.
Потом наступила эпоха, когда считалось необходимым порадовать читателя — или, как говорили, разрешиться от бремени — пятиактной драмой в стихах. То был триумф романтической драмы.
Затем пришла Эра Поэзии.
Пожалуй, я не слишком ошибусь, предположив, что, если бы все эти подростки былых времен родились в наше время, они бы лихорадочно писали или мечтали писать романы.
Вот одна из причин, заставляющих меня так думать; наверняка она покажется вам весьма правдоподобной.
Причина эта, одна из многих, которые слишком расплывчаты, чтобы их сформулировать, принадлежит скорее к области книготорговли и статистики, чем к сфере искусства; заключается она в том, что к добру это или не к добру, полезно или вредно, но население всех материков перемешалось, и все люди питаются плодами всех стран мира, не делая исключения и для печатной продукции.
Современный француз читает не меньше иностранных книг, чем французских. Вчера еще к переводам относились с недоверием, а сегодня это недоверие не просто исчезло, но сменилось явным предпочтением.
Не рискну утверждать, что у современной литературы нет родины, но она обзавелась паспортом установленного образца и, пересекая границы, находит себе потребителя среди антиподов.
А какой литературный жанр больше всего поддается экспорту — или меньше всего ему сопротивляется, — чем роман?
Мне лично кажется, что во всем романе, от русского до; американского, включая сюда и французский, и Ганса Кароссу[76], и даже некоторые южноамериканские или финские книги, ощутимо широкое и мощное движение, быть может, еще бессознательное, ощутимо брожение, из которого должно родиться нечто.
И это «нечто» такое хрупкое, что, говоря о нем, боишься, как бы оно не развеялось, эта своеобразная «воля к жизни» невидимого зародыша, — это и есть, по-моему, роман завтрашнего дня. Если угодно, это подготовка к Веку Романа.
Любой вид искусства, будь то архитектура, живопись или литература, достигнув своего наивысшего расцвета, всегда как бы застывал (совершенство должно быть неподвижно) в тесных рамках правил. Такой момент наивысшего взлета узнается по непререкаемости установленных законов, а когда совершенство достигнуто, может начаться беспорядочное падение с высоты.
Роман до сих пор еще никогда не достигал такого наивысшего взлета. Это подтверждается тем, что он никогда не следовал установленным правилам: существовали и существуют десятки, сотни разновидностей романа; ему присуща множественность форм; название «роман» присваивали и продолжают присваивать самым разнообразном и противоречащим друг другу жанрам.
Не начинают ли сейчас появляться эти правила, именно правила, а не веяния моды?
Подобно тому как трагедия, достигнув апогея, отказалась от многих приемов и средств, точно так же в наше время оказались отвергнуты приемы, которые использовал, к примеру, Бальзак.
На описания, будь они хоть шатобриановской силы, наложен запрет. Под запретом находятся и отступления: писатель уже не имеет права прервать повествование, то есть поток созданной им же самим жизни, ради того чтобы навязывать читателю свои соображения об истории или морали. Не говорю уж о всяких профессиональных трюках вроде параллельного действия, путаницы, призванной сбить читателя с толку, обращений к читателю, пояснений «от автора» и вставных стихов.
Верно это или неверно, но я утверждаю, что роман становится чище.
Он испробовал все пути. Он знавал славные дни, он блуждал то в живописных, то в сумрачных тупиках. Бывал он «гражданственным», «философским», «выхваченным прямо из жизни», «психологическим». Орудием романиста провозглашали то кисть, то скальпель, то ланцет и мало ли что еще. Целая коллекция инструментов! Толковали даже о фотоаппарате и кинокамере: роман превратился было в репортаж, точно так же как в прежние времена он претендовал на нравоучительность и назидательность.
Почему бы не родиться наконец просто роману, роману в чистом виде?
В наши дни кино, радио, журналы с большими тиражами, дешевые энциклопедии и многое другое, вплоть до оплаченных отпусков и ставших доступными путешествий, избавили романиста от изрядной части того груза, который он почитал своим долгом нести раньше.
Область его деятельности сузилась. Красочными описаниями, философией, популяризацией знаний с большим успехом занимаются другие жанры.
Остается живой материал, остается человек, голый ли, одетый ли, уроженец некоего определенного края или просто человек, какие живут повсюду, — человек и его вечная драма.
В свое время это был материал для трагедий.
Если я не заблуждаюсь, что, впрочем, вполне возможно, роман завтрашнего дня заменит собой трагедию, которая стремится сейчас к искусственному и анемичному возрождению в русле всемирного неоклассицизма.
Не могу предвидеть, в какой форме явится нам этот роман, который станет завершением едва ли не всемирных усилий, но приобретет, быть может, национальные черты и родится в самом совершенном своем облике в какой-нибудь одной стране.
Легко предугадать, каким он не будет.
Невозможно покуда сказать, каким он будет.
К какому из двух главных современных течений он примкнет? Вернее, какое из этих двух течений, борющихся почти что на равных, породит его и увидит в нем свое завершение?
Быть ли роману подробной хроникой по формуле «поток жизни», американской трагедии, Пруста и «Семьи Тибо»[77]? Именно так считали некоторое время американцы, которые, быть может, были больше всех достойны звания истинных романистов: их романы, написанные в тот период, мы читаем и сегодня, и они слывут у нас образцовыми.
Или же, напротив, восторжествует роман-кризис, роман, приближающийся к трагедии, например к Шекспиру, и при помощи острого кризиса выстраивающий вокруг нескольких личностей, доведенных до крайностей, свой особый трепетный мир?
Это течение, зародившееся у нас, потекло в обратную сторону и несколько лет назад, преодолев Атлантику, кажется, вернулось к нам.
Какая разница — роман-кризис или роман-хроника?
Разве не в том заключается суть дела, чтобы, очистившись, освободившись от всего, что несвойственно его природе, роман стал средством выражения нашей эпохи, подобно трагедии в былые времена?
Близится к нам или маячит в отдалении Век Романа, всеобъемлющего романа, являющегося — по крайней мере для определенной эпохи — вершиной искусства слова?
Ничего не могу утверждать.
Но я убежден, что этот век придет.
Романист[78] (перевод Э. Шрайбер)
Дамы и господа!
У меня ощущение, что я разочарую вас, по меньшей мере по двум пунктам. По первому вы это уже испытали. Вы поняли, что я принадлежу к самой нудной и самой страшной породе докладчиков — сидящих перед стаканом с водой и крепко-накрепко связанных пуповиной со стопкой листов, которую они перелистывают с холодной безжалостностью машины. Впрочем, что я говорю? Признаюсь вам, никакой я не докладчик. У меня так мало опыта участия в подобного рода торжествах, что по простоте душевной я поначалу решил выйти к вам с пустыми руками. Мысленно мне рисовалось, как я расхаживаю по эстраде, иногда останавливаясь, чтобы подчеркнуть какую-нибудь остроту, восхищаю вас красноречием и, не будем скромничать, вдохновением.