Той статьи в «Литературке» — или очерка — или рассказа — у меня сейчас нет, но, по-моему, я дословно запомнил последнюю фразу, последний выкрик:
— Что же с нами происходит?
Он мучительно во все это вдумывался: как деревенские превращаются в городских; как из тех и других общественный уклад штампует советских. И какое отвращение питают друг к другу рабы. И как при удобном случае извергают его — в виде так называемого хамства.
И как они бывают талантливы — несравненно ярче, чем в других сферах, — как изобретательны, когда представляется эта счастливая возможность дать понять другому: ты такое же ничтожество, как я; не воображай, что ты кто-то — старик, допустим, или литератор, или еще кто; ты, как и я, — никто, меньше нуля; минус единица; и будь проклят.
Незадолго до смерти Василий Макарович прожил неделю или две в Комарово, в Доме творчества. И сочинил там два, что ли, текста. Положил их в портфель, сел в электричку, приехал в Ленинград, зашел в журнал «Нева»: вот, дескать, написал, не посмотрите ли.
А была не то среда, не то пятница. Словом, такой день (назывался, кстати, — библиотечный), когда меня в отделе прозы не было, а принимал авторов литконсультант. И этот самый консультант завернул Шукшина: мол, стану я читать написанное от руки! много вас таких! мечтаете печататься — потрудитесь отпечатать на машинке.
Не опознал. А Шукшин не стал ничего объяснять. Молча ушел.
Утешают только словари. Например: «Члены канцелярии осуждены уплатить… значительную пеню. Пушкин. История Пугачева». «…И разных недоимок и пеней скопилось больше двух тысяч. Чехов. В усадьбе».
21 сентября 2004
75 — Юзу Алешковскому. Дата странно солидная для человека таких стремительных текстов. Более чем подходящий момент вспомнить, что он сделал для русской литературы и советской интеллигенции: сочинил бессмертные, надеюсь, песни «Товарищ Сталин, вы большой ученый…» и «Окурочек», а также с полдюжины романов и повестей, в которых отпраздновал полное и окончательное поражение стилистики официоза.
Свел буквально на нет, к итогу резко отрицательному, многолетнюю работу всех идеологических органов, отделов и служб.
Работа эта, как известно, состояла в том, чтобы каждому ввести в мозг — в разные зоны и как можно больше — сверхпрочные словесные блоки, прерывающие процесс мышления, как только оно приближается (естественно, изнутри) к одной из сторон охраняемого периметра.
В результате интеллект страны подавить удалось, но легальный язык, обездвиженный, тоже впал в маразм. В такое состояние, когда (кое-кто еще помнит этот анекдот) практически любой газетный заголовок годился на подпись к порнокартинке. Юз Алешковский — сразу вслед за Венедиктом Ерофеевым, но независимо и средствами своими — зафиксировал это тотальное превращение страшного в смешное. Потому что тоже был уже к началу 1970-х свободный человек. Это ведь и есть свобода — по крайней мере, в России пока что не бывало другой — осознавать абсурд, сколь бы ни был он опасен, как самую заурядную глупую ложь.
«Странно все-таки было мне, Коля, что доброй славой среди своих земляков пользуется молотобоец, член горсовета Владлен Мытищев, когда труженики Омской области сдали государству на десять тысяч пудов больше, ибо выборы народных судей и народных заседателей прошли в обстановке невиданного всенародного подъема, а партия сказала „надо!“ и народ ответил „будет!“, следовательно, термитчица коврового цеха Шевелева, протестуя против происков сторонников нового аншлюса, заявила советским композиторам: „Так держать!“ Подписка на заем развития народного хозяйства минус освоение лесозащитных полос привело канал Волго-Дон на-гора доброй славы досрочно встали на трудовую вахту в день пограничника фельетон обречен на провал Эренбург забота о снижении цен простых людей доброй воли и лично товарища руки прочь…»
Продолжать цитату нельзя — там следует оборот неприличный. Юз Алешковский, дай ему Бог здоровья, умеет письменно пользоваться последними словами как никто. Не только как противоядием от пафоса и фальши. Не всегда как усилителем презрения. В необыкновенном тексте под названием «Николай Николаевич» он употребил нецензурную лексику по назначению — первый! — для описания страсти: не одних только телодвижений, но таинственной силы, их одухотворяющей.
По этой причине — а верней, под этим предлогом: что якобы автор груб, — никогда, никогда не будет «Николай Николаевич» допущен ни в одну школьную библиотеку. Равно как и роман «Кенгуру». А также повести «Маскировка», «Блошиное танго» и «Синенький скромный платочек».
Значит, Алешковскому судьба — оставаться классиком для взрослых. И то не для всех. И навеки непереводимым — как Салтыков и Лесков, и даже безнадежней.
Его жанр — жестокий фарс. Его сюжет — фантасмагория, работающая на такой обыденной при реальном социализме диалектике не по Гегелю: переход невозможного в неизбежное. Любимый персонаж — очарованная душа, моралист-самоучка. Слог — сама стихия народного публичного — подземного — красноречия. Затейливого, с коленцами, с присвистом и слезой.
Конечно, Юз Алешковский — писатель не без слабостей. А именно — жизнелюбив и сострадателен. Поэтому склонен к финалам великодушным. Всем перед всеми повиниться, друг друга простить. И разумеется, выпить.
Сегодня, точно, повод есть.
29 сентября 2004
— Наш паровоз назад летит, в ГУЛАГе остановка, — напевает мальчик, переключая кнопки.
Паровоз — никакой не паровоз, а назад или вперед — без разницы: дорога электрическая, рельсы на паркете образуют замкнутый круг. Лишь бы трансформатор не перегорел, а так все нормально — опасности вроде ни малейшей, моторчик приятно жужжит.
Но вот странность: крошечные пластмассовые человечки — которых продают в комплекте игры, наподобие фурнитуры, — ведут себя совершенно как живые: половина разбирает за прошедшим составом полотно, а другая половина толпится на картонных платформах, размахивая малиновыми такими фантиками, а на фантиках нацарапано ура! и даешь!
Не по-хорошему возбуждены эти неодушевленные существа. Суетятся как-то угрожающе.
Вот притащили из чулана, отбив у мышей, книжку под названием «Как закалялась сталь». Пытаются водрузить над трассой как декоративную скалу. Якобы на таких стояло когда-то что-то ихнее нерушимое.
Это вряд ли. Но спасибо, лишний раз напомнили. Николаю Островскому ровно сто лет. Пора перечитать его роман.
Как бы то ни было, единственный по-настоящему чувственный в советской школьной программе. Насквозь отравлен сладким, ожесточенным целомудрием.
О эта белая матроска с синим в полоску воротником и светло-серая короткая юбка! О носочки с каемочкой — одни суффиксы чего стоят, а ведь они к тому же «плотно обтягивали стройные загорелые ноги в коричневых туфельках»! О пожатия рук, такие разные — то просто крепкое, то крепкое с секундной задержкой, наконец — крепкое до боли, а вот незабываемый миг: «он почувствовал ее пожатие, такое ласковое и крепкое, на которое он никогда бы не решился»! О — самое главное — «поцелуй, жгучий, как удар тока»!
У положительных упругая грудь вырисовывается сквозь ткань гимнастерки — или «молодой упругой груди тесно под полосатой рабочей блузкой». С положительными обращаются в простоте сердца:
«— Почему, товарищ Рита, мне всегда хочется тебя видеть? С тобой так хорошо! После встречи бодрости больше и работать хочется без конца».
На отрицательной — платье из тончайшего шелка (лионского, между прочим) оставляет обнаженными плечи и руки, словно выточенные — из чего бы вы думали? — из слоновой кости; вздрагивают, конечно, ноздри, знакомые с кокаином… Ничего, ничего, сейчас услышишь свой приговор.
«Павел выпрямился.
Кому вы нужны? Сдохнете и без наших сабель от кокаина. Я бы тебя даже как бабу не взял — такую!»
Вот! А ваш хваленый нигилист Базаров — не более чем долгополый, старорежимный слюнтяй.
Женщины умоляют — Корчагин отворачивается. Сжимая челюсти, это понятно.
Но какую роскошную фразу говорит (в кулуарах съезда ЦКП(б)У), уразумев, что отвернулся в свое время зря, а теперь поздно:
Все же у меня остается несравненно больше, чем я только что потерял.
А как болит у него нога в засыпанной снегом калоше! И этой Тоне Тумановой, когда-то в носочках с каемочкой, а сейчас в котиковой шапочке с пушистым бубенцом наверху, — мало не покажется:
«— О моей жизни беспокоиться нечего, тут все в порядке. А вот у вас жизнь сложилась хуже, чем я ожидал.
Года два назад ты была лучше: не стыдилась руки рабочему подать. А сейчас от тебя нафталином запахло. И, скажу по совести, мне с тобой говорить не о чем».