В Толстом было что-то ненасытимое, какая-то неугасающая жажда вместить всё, изжить всё. Охватить разумом, любовью всю Истину, всю жизнь.
И двадцатилетним юношей, и восьмидесятидвухлетним старцем – он одинаково был способен на новое, творческое: в пятьдесят с лишком лет, когда люди обыкновенно считают жизнь свою оконченной, он, не задаваясь вопросом, сколько лет осталось ему жить, – начал перестраивать жизнь свою по-новому сверху донизу. И в восемьдесят два года – он с такой же смелостью и «молодостью» хотел начинать новый этап своего развития.
Недаром Толстой удивлялся: почему это люди относятся ко мне с уважением, как к «старцу», – когда я в душе чувствую, что, как был мальчиком, так и остался.
Жажда жизни у Толстого – это не то, что принято разуметь обычно под этим словом: желание испробовать все чувственные удовольствия. Правда, в молодости, до тридцати пяти лет, он вёл светскую жизнь: и кутил, и увлекался женщинами, – но даже и в этот тёмный период, о котором с чувством горького покаянного стыда вспоминал он всю жизнь, даже в этот период – подлинная жажда жизни не затихала в нём. По словам офицеров, служивших с ним в Севастополе, Толстой после кутежей делался мрачным и потом со слезами и безысходным горем каялся кому-нибудь из друзей в своих грехах.
Но дело не в этом. Жажда жизни Толстого была совершенно другого порядка.
* * *
Достоевский называл русский народ самым религиозным из всех народов.
Белинский – самым атеистическим.
Достоевский видел устремление русского народа «к небесному», его «искание Бога», «града невидимого». Жажду покаяния, подвига…
Белинский видел земную красоту его, стремление к справедливости, трезвое, прямое отношение к жизни, в искусстве – его тяготение к реализму.
Оба они были правы, но оба видели лишь одну сторону.
По моему глубокому убеждению, в душе русского народа земной рационализм и религиозность заложены в равной мере, без противоречий и без внутренней вражды.
Сам народ ещё не сознал этого, но это с поразительной яркостью видно на нашей интеллигенции. В ней нарушено равновесие, и потому составные элементы «психики» резко бросаются в глаза: ведь вся история нашей интеллигенции есть борьба двух начал – религиозного и рационалистического. То, что в народе «гармонично», в интеллигенции стало противоборствующими стихиями. То, что в народе главный источник силы, в интеллигенции обусловило её трагедию.
Толстой всеобъемлющей личностью своей выражает полноту народной души.
Небесное отразилось в его религиозности.
Земное – в его стихийной любви к земле, к «чернозёму», к природе.
Первое выражается в его «религиозной системе».
Второе – в его художественном творчестве.
По своим религиозным идеям, Толстой – аскет: «Жизнь есть сон, смерть – пробуждение», – вот основная черта его религиозных настроений, поскольку они выразились в философских схемах. Мы – странники, пришельцы. Чем скорей жизнь кончится – тем лучше.
Но Толстой сердцем своим любил земную жизнь, не как сон.
Прочтите воспоминания о нём близких людей. О его любви к природе, о его умении «всегда радоваться»[22]. Он не мог жить без людей. В художественном творчестве он необычайно телесен. Плоть земли – вот что понимал он больше всего. Отсюда его совершенный реализм.
В личной жизни Толстого небесное и земное также находило своё полное выражение.
Утром он шёл один – молиться Богу. В лес, на то самое место в густой берёзовой роще, где теперь находится его могила.
Молитва для Толстого была актом напряжённейшего самоуглубления, отчёт перед своей совестью в пережитом. Он приходил домой и писал. Его творчество было продолжением его молитвы. То, что открывалось ему в часы уединённого самоуглубления в лесу, – дома за работой принимало форму логической мысли.
А вечером он жил с людьми, не в полусне, а ярко, свободно, радостно, открытой русской душой.
Бывало, даже трепака плясал! Да-да! Не боясь быть уличённым «в противоречии» людьми в футляре, – заводил граммофон и под музыку Трояновского, под дружный хохот всех собравшихся, показывал, как пляшут «старики».
Русский человек умеет «разойтись», любит вольную волюшку, умеет, сломя голову, скакать на тройке.
Умеет и простаивать на одном камне по несколько лет, в посте и молитве.
Эти «эстетические» черты русского народа отразились в Толстом и его трогательном смирении, терпении, всепрощении.
Он искренно не понимал своего величия:
– Шумиха, которая меня окружает, – всё это пройдёт. А вот деятельность Фёдора Страхова – это вечное[23].
Ниже Фёдора Страхова себя считал!
– Вас большинство высоко ставит, – говорили ему.
– Да, это повальное, – с грустью говорил Толстой.
А на прогулках верхом Толстой любил мчаться во весь дух, чтобы ветви били в лицо, любил перескакивать рвы и ездить по неведомым дорогам.
От самых вершин своего творчества до повседневных мелочей – он был цельный, гениальный русский человек.
* * *
Когда Толстой был совсем маленький, он любил сидеть, зажав колени руками, – ему казалось, что если стиснуть колени изо всех сил, то можно полететь по воздуху и подняться на громадную высоту.
Эта детская мечта – это стремление к небесам – во всей полноте осуществилась только в последние дни перед его смертью.
Бегство из Ясной Поляны, астаповские дни, последние минуты перед смертью – всё это засвидетельствовало перед миром, что дети иногда бывают мудрее взрослых: люди могут подыматься к небесам!
Правда, для этого мало стиснуть колени – надо прожить восемьдесят два года. Но и прожить восемьдесят два года недостаточно: надо сохранить до глубокой старости детскую веру.
И тогда детская мечта, над которой нельзя не улыбнуться, станет великой жизненной правдой, перед которой нельзя не преклониться.
Год тому назад, в ночь с 27 на 28 октября, совершалось великое событие: Лев Толстой тайно уехал из Ясной Поляны.
Уход этот принято называть «трагедией» – на самом деле это одна из величайших побед над миром.
Да, с точки зрения слишком человеческой, много трагического в «бегстве» Толстого от семьи, с которой жил почти пятьдесят лет, от условий жизни, которым подчинялся долгие годы. Видеть всё счастье в семье, уже стариком пойти по новой дороге и остаться почти одиноким. В течение двадцати лет жить, мучаясь непониманием своих близких, жены и детей. И, наконец, убежать от них. А через несколько дней умереть – всё это черты глубокой человеческой трагедии.
Но к Толстому неприменимы мерки житейские. Для того, чья жизнь была ежедневным, неустанным, неослабевающим исполнением воли Божией, – нужны другие оценки и другой язык.
Лев Толстой самую основную сущность своего поступка объяснил людям так: как истинный христианин под конец своей жизни я решил уйти от мира[25].
«Уйти от мира» – вот загадочные слова, которые время от времени, с большей или меньшей силой повторяются в истории человечества.
И на жизни Льва Толстого с потрясающей силой подтверждается истина, которую до сих пор люди не могут понять во всей глубине:
Всякий воистину уходящий от мира – побеждает мир[26].
Всякий уходящий от мира – возвращается в него победителем.
При жизни Толстого «в миру», несмотря на всю его «славу» и на всё «уважение» к нему, – между ним и людьми стояла такая перегородка. Перегородка «недоверия», «сомнений», скрытого «осуждения», снисходительного «прощения» и пр., и пр., и пр. Он был в миру и принадлежал миру не как победитель, а как «подчинённый».
И вот, 28 октября, когда весть о бегстве его разнеслась по всей земле, – свершилось поистине чудо. Преграда рухнула. И весь мир, всё живое в мире, всё чувствующее, всё страдающее болями совести, измученной грехами, – преклонилось перед Толстым, как перед праведником[27].
С идеями Толстого можно не соглашаться, – но нельзя не быть учеником праведника.
И Толстой стал учителем всего мира[28]. Ушедший от нас «тайно» – вернулся к нам в славе, – не житейской, суетной, «мирской», а непреходящей, божественной.
Венок на могилу Толстого[29]
Принято говорить: «Великого человека не стало – а жизнь идёт по-прежнему».
Да, конечно: по-прежнему светит солнце, по-прежнему родятся и умирают люди, по-прежнему «кипит жизнь».
Но что жизнь «не изменилась» – это глубокая неправда, происходящая от нашей собственной духовной слепоты, лишающей нас возможности созерцать жизнь во всём её объёме.