А когда мы въехали в яснополянскую аллею, сошли с ямщика, бубенчики перестали звенеть, и тихо зашумели деревья, – казалось, вот сейчас дойдём ещё немного, ещё перейдём какую-то чёрточку и увидим настоящее, с глаз рассыплется какая-то зелёная завеса, заволакивающая мир туманом.
И вдруг точно по сердцу ударил кто. Грубо толкнул: проснись, мол, эй!..
Перед глазами яснополянский дом…
Тюрьма.
Это не «символ», не «иносказание». Не «так себе», «публицистическая фраза».
Нет – тюрьма. Неуклюжее, тяжёлое двухэтажное белое здание с маленькими некрашеными окнами. И деревья точно отшатнулись от него, отодвинулись. А кругом какая-то пустота. Эта пустота – невидимые стены тюрьмы.
Поскорей прошли мимо. По узкой протоптанной дорожке. В лес, в поле. Это дорога к могиле.
Говорят, по этой дороге Лев Николаевич ходил купаться. А то место, где положили его в землю, – было его любимым местом уединённой молитвы.
Здесь он жил. Жил один. Этой жизни в нём не знали ни родные, ни друзья, никто из людей. Никто, кроме Бога. Это была молитва. Самое сокровенное и самое великое, что было в его жизни[15]
Над могилой небольшой холм земли, зелёные ветки от венков, наполовину занёсенные снегом, – и шумят, шумят дубы, тесно обступившие вокруг могилы.
Толстой молился здесь.
И тысячи людей будут теперь молиться на этом месте.
Странное, на первый взгляд, ощущение охватывает душу – точно один, невидимо встаёт, какой-то таинственный монастырь. Скит.
И шум леса, и тишина, и дорога в лес, и встречные люди – всё производит какое-то «монастырское» впечатление.
Когда мы с Б<еневск>им прошли дальше, вглубь леса, мне показалось даже, что я вижу высокую белую стену. Зубчатую стену монастыря. Казалось, что сквозь деревья виднеется дальний холм. Но если бы здесь, действительно, оказалась монастырская стена, – не было бы ничего по существу «удивительного»:
Так это «подходило» бы.
Мне думается, в те далёкие времена, когда умирали великие отшельники и около их могил ещё не было шумных «монастырей», вот так же чувствовалось, что «монастырь незримый», «святой» подымается над могилой.
Особенным, «монастырским», зовущим каким-то шумом шумел лес, по-»монастырски» мягко и тихо падал снег, на всём печать тишины и радости.
И народ, чуткий к таким настроениям, понял уже это сродство великих христианских отшельников с «отлучённым от церкви» Львом Толстым: ямщик сказал И. А. дорогой:
– Скоро на святой могиле земли не останется – всю разберут.
«Святая могила», «святой колодец», «святой источник»… И надо всем этим невидимый святой монастырь…
«Монастырское» впечатление от толстовской могилы, неожиданное с первого взгляда, имеет своё, глубокое основание.
Тут дело не во внешних вещах, а в самой сущности. И действительно, Толстой и христианские отшельники не есть нечто противоположное, а напротив, совершенно однородное по духу.
Но Церковь не поняла этого. За «вещами» не увидела души.
Если отбросить всё то, что Толстой в Церкви не признавал. И ясно представить себе чем он жил, его душевное, внутреннее отношение к Богу, к миру, к жизни. Представить себе не его «учение», а его психологию, его переживания, то жизненное «ощущение», которое он носил в своей душе, – словом, уничтожить то, что разделяло его с христианством-отшельничеством, – самая духовная основа его «я» окажется ничем не отличающейся от признанных Церковью святых.
Восприятие жизни как преходящего сна, постоянное напряжённое углубление в свою душу, дабы познать, что совершается в ней по воле Божьей и что по воле человеческой. Самоотречение, отдавание своей жизни – Его воле, и это постоянное тяготение индивидуальной, религиозной души к тихой, радостной жизни в Боге, среди природы, в лесу, куда не долетает ни шум, ни треск пустой мирской жизни… Всё это делает его братом великих пустынников.
Толстой своим путём, но пришёл к тому же, к чему приходили «старцы» «церковные», путём «выработанных» аскетических подвигов.
Для Толстого не существовало «времени», «прогресса», – поэтому не существовало никакого особого смысла в мировой истории; для него земная жизнь – случайность, непостижимая и временная, которая скоро кончается, – и хорошо, что скоро кончается, потому что она отрывает человеческую душу от главного источника жизни – от Бога. Жизнь земная – это тяжёлый сон, от которого будет так радостно проснуться к настоящей жизни.
Вот обо всех этих мыслях невольно говорит его могила. И то, что он носил в своей душе – этот невидимый людям монастырь, теперь над могилой его воздвигается среди тихого зимнего леса…
* * *
И. А. Б<еневск>ий уговорил меня зайти с ним в яснополянский дом к Д. П. Маковицкому[16]
Очень не хотелось и казалось ненужным.
Но Б<еневск>ий удивительно умеет вытаскивать меня из «одиночества».
И как я ему благодарен, что на этот раз он настоял на своём!
Когда я увидел перед собой Д. П. Маковицкого, ставшего «знаменитым» в качестве спутника ночного бегства Толстого, – я сразу понял всю разницу между тем, что знает о Толстом мир, и тем, что знают эти близкие.
Как будто вошёл в «келью». И вот кругом, на весь свет шум, толки, «толстовские события»…
А здесь – тихий, безгранично добрый человек, такой простой и чистый, без всякой мишуры и треска, в глазах которого точно отразилось всё то, что видел он за последние дни. И столько было в них любви и ясности, что невольно хотелось плакать от умиления.
Он принёс маленький жестяной чайник. Дал нам чаю. И, весь сияя, совсем по-детски сказал:
– Вот этот чайник мы купили дорогой, у кондуктора, и Лев Николаевич пил из него чай.
Для него не было никакого «Льва Толстого», «великого писателя». Для него был безмерно любимый человек, который умер, ушёл, – и о котором он говорит с благоговением и любовью, как о чём-то неразрывно связанном с своей душой.
Б<еневск>ий, как хороший знакомый Маковицкого, сразу задал несколько интимных вопросов о последних событиях в Ясной Поляне и об отъезде в Шамординский монастырь.
Тяжёлые события. И когда-нибудь о них узнает весь мир и многое, очень многое иначе тогда поймёт в жизни Толстого.
Толстой, по словам Маковицкого, всю дорогу был молчалив. В Оптинской пустыни, у старцев, вопреки рассказам газет, не был.
– Не собирался ли? – спросил я
– По моему личному мнению, – осторожно сказал Душан Петрович, – да, собирался…
Не поехал потому, что помешали внешние обстоятельства.
У Маковицкого пробыли не долго. К вечеру мы должны были быть у Черткова.
Душан Петрович попросил нас завезти ремингтон к Александре Львовне – живёт она рядом с усадьбой Черткова, а сам пошёл пешком.
У Александры Львовны ещё сильнее пришлось пережить это удивительное чувство «далёкости» от всяких «событий». Всё, что говорилось в маленькой комнате её маленького домика, как-то по особенному «приближало» Толстого. Мне, при жизни его не знавшего, и то начинало казаться, что вот сейчас он войдёт, рассмеётся, скажет что-нибудь.
Лев Толстой совсем исчезал. Вместо него был «отец», «дедушка». Говорили, какой он был «худой последнее время», как мучился… Это был любимый, бесценный человек, дух которого ещё жил в этих комнатах.
И когда Александра Львовна рассказывала, как ночью, перед отъездом, он постучал в её дверь. Как она отворила и увидала «отца» со свечой в руках и лицо его точно светилось. И он сказал ей: «Помоги укладывать вещи».
– Во мне всё так и упало.
Когда она говорила это, оживал земной образ Толстого и становился бесконечно близким и любимым.
* * *
Александра Львовна сказала, между прочим, про одного корреспондента:
– Я говорила с ним как с человеком, а он напечатал в газетах, да ещё всё перепутал. С журналистами надо быть осторожной.
И вот теперь я тоже «пишу». А ведь со мной тоже говорили как с человеком. Да ещё как с другом близкого человека Б<еневск>ого.
Но видит Бог, что я пишу не как журналист, а как человек. Пишу потому, что мне хочется сказать о своих впечатлениях не «читателям», а людям.
То интимное, что нам рассказывали у Чертковых, и Маковицкий, и у Александры Львовны, – я передавать не могу. Пусть об этом когда-нибудь скажут они сами так, как найдут это нужным. Но я скажу только, что вся жизнь Толстого после этих рассказов получает совершенно новое освещение.
Буквально весь мир произнёс над последними событиями в Ясной Поляне такой приговор:
Толстой, уехав из Ясной Поляны, совершил великий подвиг, потому что совместил слово своё с делом.